Новые и новейшие работы, 2002–2011 - Мариэтта Омаровна Чудакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
………………………………..
Он всюду шел со мной по свету,
Всему причастен на земле.
По одному со мной билету,
Как равный гость, бывал в Кремле.
Те, что прошли Колыму, как Варлам Шаламов, Георгий Демидов, такое невольно благостное описание ситуации принять, конечно, не могли.
12 декабря 1961 года Твардовский записывает в тетради: «Сильнейшее впечатление последних дней — рукопись А. Рязанского (Солонжицына), с которым встречусь сегодня». В руках Твардовского оказалась повесть[628] неведомого ему литератора, где в центре впервые на его памяти стоял русский крестьянин со своей незадачливой судьбой.
Это было повествование без оговорок, без внутреннего цензора. Впервые в литературу вошел масштаб Гулага — огромной, скрытой от глаз страны внутри страны.
Самым важным для Твардовского было в этой повести то, что речь шла о судьбе народной, в первую очередь — о страшной судьбе русского крестьянства. Впервые о ней в литературе, давно носившей имя советской, говорилась неприкрытая правда.
Он готов был отстаивать эту повесть любыми средствами. Она была ему кровно близка, ближе «Доктора Живаго», ближе романа Вас. Гроссмана с судьбой интеллигентного Штрума в центре. Не помню, от кого из сотрудников редакции журнала услышала я о вырвавшихся как-то у Твардовского словах:
— Ведь эту повесть я должен был написать!..
И повесть, и встреча с автором стали определяющим событием последнего десятилетия жизни и работы Твардовского.
4. 60-е: «Новый мир» и литературный мейнстрим. Борьба со сталинизмом
В середине 60-х годов «Новый мир» — активнейший двигатель литературного процесса. Он отбирает, что именно должно войти в этот процесс, проторяя свою в нем дорогу. Если отвергнутую «Новым миром» вещь печатал другой журнал, на ней не было уже той метки, которую давало только печатание у Твардовского.
«Это было время, когда журнал Твардовского с помощью новой мерки перекраивал ряды авторов», — напишет позже Ю. Трифонов в своих «Записках соседа». В редакции он «слышал краткие, но довольно суровые, порой иронические, а порой и едкие отзывы о недавних любимцах „Нового мира“. Про одного говорилось, что „темечко не выдержало“, у другого „нет языка“, третий „слишком умствует, философствует, а ему этого не дано“. Давно не печатались в журнале Тендряков, Бондарев, Липатов, Бакланов, зато возникли новые имена: Домбровский, Семин, Войнович, Искандер, Можаев».
Оба перечня показывают, как безошибочно чувствовал Твардовский литературный мейнстрим. Чувствовал — и сам его в немалой степени формировал, пролагал его русло своими первопубликациями.
Заметим, здесь деревенская — Можаев, «Из жизни Федора Кузькина» (1969), в немалой степени и Фазиль Искандер, но и вполне городская проза — «Хранитель древностей» (1964) Домбровского, «Семеро под одной крышей» Виталия Семина.
«И вот об этих, пришедших в последние годы, говорилось с интересом, порою увлеченно. Если в журнале готовилась к опубликованию какая-нибудь яркая вещь, Александру Трифоновичу не терпелось поделиться радостью, даже с риском выдачи редакционной тайны.
— Вот прочитаете скоро повесть одного молодого писателя, — говорил он, загадочно понижая голос, будто нас в саду могли услышать недоброжелатели. — Отличная проза, ядовитая! Как будто все шуточками, с улыбкой, а сказано много, и злого…
И в нескольких словах пересказывался смешной сюжет искандеровского „Козлотура“.
Так же в саду летом я впервые услышал о можаевском Кузькине. Об этой вещи Александр Трифонович говорил любовно и с тревогой. „Сатира первостатейная! Давно у нас такого не было. И не упомню, было ли когда…“ А тревога оттого, что вещь еще не прошла цензуру».
Брат Твардовского, Иван Твардовский, описал в своих мемуарах трагический для семьи день 19 марта 1931 года:
«В первой половине дня прибыл к нам сам председатель сельсовета. …Переминаясь у порога, стояли понятые. Лицо председателя было обветренно-загорелое, взгляд строгий… Наше запустевшее жилище он осматривал пристально, пожимал плечами, что-то думал про себя <…>
В одежонках сидели на лежанке детишки. Наслышавшись всякого, они глядели на председателя тем детским взглядом, когда ничего доброго не ожидают от незнакомых, — тревожно и гадательно. Возле детей стояла мать, оробевшая и осунувшаяся, с припухшими от слез глазами, в предчувствии услышать еще что-то тяжкое.
<…> Обстановка нашего жилья в те дни не могла не вызывать недоумения. Председатель сам видел полную несостоятельность рассказа о наших доходах.
<…> Вышел в сени, заглянул в кладовую: она была пуста, сел рядом с понятыми, сцепив руки и опершись локтями на колени и склонив голову, похоже, что-то думал, может быть, про себя сочувствовал, но отменить он ничего уже не мог, если бы даже и был внутренне не согласен с тем, что был обязан выполнить»[629].
Можно представить себе, с каким чувством Твардовский, помнивший рассказы близких об этом дне, читал 35 лет спустя рукопись молодого, родившегося в годы раскулачивания писателя Бориса Можаева. В 1966 году он опубликовал ее в «Новом мире» под названием «Из жизни Федора Кузькина», вполне предвидя разгром в пух и в прах официозной критикой. Герой повести, недавний фронтовик, выходит из колхоза, потому что не может больше работать бесплатно: не на что кормить детей. И ему как единоличнику духовные наследники тех людей, что раскулачивали семью Твардовского, тут же дают твердое задание: сдать государству продукты, взять которые ему негде.
По жалобе Кузькина в обком в дом к нему приходит комиссия. Тут же приходят из школы его дети, «сразу втроем — с сумками в руках и, не глядя, кто и что за столом, заголосили от порога:
— Мам, обедать!»
Обкомовцы спустились в подпол и «с минуту оглядывали небольшую кучку мелкой картошки.
— Это что у вас, расходная картошка?..
— Вся тут, — ответил Фомич.
Они молча вылезли.
— Кладовая у вас есть?
— Нет.
— Это что ж, весь запас продуктов?
— Вот еще кадка с капустой стоит.
Они вышли в сени.
— Как же вы живете? — спросил Федор Иванович растерянно.
— Вот так и живем, — ответил Фомич».
И все шестидесятые годы Твардовский — главный редактор «Нового мира» — будет отдавать предпочтение той прозе, что рассказывала — с неизменным большим риском и для цензуры, и, в случае удачного проскакивания в печать, для официозной критики — о новом государственном закабалении русского крестьянства, век назад освобожденного от рабства.
Но в то же самое время он радуется, что удается напечатать «Записки покойника» Булгакова — после двухлетней борьбы за роман, являющийся, по мнению цензора, «злобной клеветой на коллектив МХАТ»[630].
Правда, это заглавие не могло (по необъяснимым сегодня причинам) быть пропущено цензурой, и для публикации взяли предыдущий авторский вариант названия — «Театральный роман».
5. Коллизии брежневского времени
22 апреля 1964