Царская тень - Мааза Менгисте
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он не знает, известны ли эти фотографии кому-то из арбегночей. Не поэтому ли некоторые из них появляются здесь, смотрят на него, а потом уходят. Другие стоят по стойке смирно, в глазах у них горит пламя, и они заявляют, что, получи они приказ, они бы и сейчас убили его. Большинство из них наверняка знают, что он будет фотографировать арбегночей бесплатно, но эти патриоты настаивают на оплате. В последнее время они заглядывали в его студию, и их число все возрастало, эти стареющие, гордые мужчины, кости которых, как думал он когда-то, сделаны из стали. Каждый день его студию заливает солнечный свет, когда дверь открывается, и открывается, и открывается, и его забрасывает все дальше и дальше в те годы, которые он изо всех сил старается забыть. Они называют ему их феррес сим, их nom de guerre[105], нередко они никак больше не представляются. Некоторые говорят, что нынешний бунт недовольных[106] — продолжение той войны, что началась в 1935-м. Ни одна война никогда по-настоящему не кончается, сказал ему, чуть не плача, один седобородый человек.
Он спит в задней части своей студии в квартире, которую арендует на Пьясса. Он провел здесь почти пятнадцать лет, переезжал из Асмары в Александрию, в Гондэр, где он много лет провел в поисках Хирут близ старых мест сражений, в деревнях, больших и малых. Он преодолевал большие расстояния с ее фотографией в кармане и всегда спрашивал: Вы знаете девушку, которая когда-то сражалась рядом с великой Астер? Он искал в монастырях, в церквях, в пещерах между Годжамом и Аксумом, в деревнях на Сыменских горах, во всех местах, где, как он думал, она могла оказаться. В конечном счете он сдался и отправился в Аддис-Абебу, в тот город, который до сих пор признает его поражение и насмехается над ним, он надеялся, что она каким-то образом прослышит о его поисках и найдет его студию. Он частенько сидел в кафе Энрико, склонялся над своим капучино, прислушивался к разговорам, ждал, не свернет ли один из них на ту далекую войну и тех женщин, которые так хорошо знали все уязвимые места хрупких мужчин. Он надеялся услышать про Астер, великую жену великого Кидане. Но так ничего и не услышал. Только истории про других гордых воинов, тех доблестных мужей, которые теперь приходили в его студию, требовали подтверждения своего величия.
Два дня назад он вышел на улицу и увидел слова, нацарапанные на стене его дома: Ференджи, убирайтесь! Покончим с империализмом! Муссолини, вон! Этторе хочет сказать, что протесты на улицах оживили старые воспоминания о той, другой войне — его войне, — но он знает, что он воскресил нечто другое, нечто более острое, чем воспоминание, нечто живое, ждавшее все это время, когда ему позволят вернуться. Старики, приходящие в его студию, удивляются, что он и глазом не ведет, когда смотрит на них в объектив, а они наставляют на него свои винтовки. Ему иногда хочется, чтобы они сделали то, о чем говорит их вид. Ему хочется выйти вперед, подставить свою грудь под ствол винтовки и сказать: Какое я имею право оставаться? Именно эти слова говорит он себе по ночам в те моменты, когда его мозг опустошил себя раздумьями, и не остается ничего, что могло бы воспрепятствовать возвращению тех лет. Он лежит в маленькой кровати в тесной комнате, заполненной коробками с негативами и фотографиями, и обнаруживает, что повторяет: Я фотографировал мертвых и умирающих. Я помогал убивать невиновных. Какое право я имею оставаться?
* * *
Он повторяет эти слова себе под нос как-то утром, когда дверь снова распахивается, и он дергается, как и всегда, прежде чем поднять глаза, опасаясь увидеть перед собой Сеифу. Он знает, что когда-нибудь Сеифу непременно его найдет. Несколько мгновений он смотрит на этого высокого, элегантного человека с копной седых волос, облаченного в хорошо пошитый костюм. Человек этот стоит и ничего не говорит. Потом он узнает эти глаза, это лицо: доктор Хаилу, знаменитый врач из больницы «Черный лев», человек, который когда-то сражался рядом с великим Кидане, человек, который более десяти лет пресекал любые попытки Этторе заговорить с ним. Этторе опускает увеличительное стекло, которое держал в руке. Он отодвигает стопку листов с контактными фотографиями, ищет кусок материи, чтобы протереть руки. Оба они молчат, пока он ковыляет к Хаилу, который так и стоит в дверях в своем темно-сером костюме и рубашке, кажущейся невероятно белой под светло-голубым галстуком.
Доктор Хаилу, обретает наконец голос Этторе. Lei è dottore Hailu? È giusto? Ликинегн? Верно? Он говорит на сбивчивом итальянском, спотыкающемся амхарском, словно они оба понимают, что язык никогда их не соединит.
Хаилу оглядывает захламленную студию, смотрит долгим, жестким взглядом на задник с изображением Сыменских гор, не снятый по окончании последней съемки. Вы должны уехать из этой страны, говорит он. Сейчас здесь не место для иностранцев.
Здесь нет места для формальностей, для фальши, которая смягчила бы их общие воспоминания. Он знает, что Хаилу говорит ему, по тому, как он произносит эти слова. Он говорит с ним, как со знакомым, отказывая при этом в любезности формального обращения, в уважении, которое такой язык дарует тем, кто старше возрастом или рангом, или людям высокочтимым. Они просто два человека, стоящие друг против друга, один все еще величественный и властный, другой морщинистый, более растрепанный, сильнее согнутый годами — иностранец, ферендж, тальян.
Этторе подходит ближе, и теперь они оба стоят в столбе света, струящегося через открытую дверь. Я получил официальное извещение, говорит он.
Он оглядывает свою студию, старается не позволить этому человеку увидеть страх и печаль — и облегчение, которое тоже присутствует.
Я должен уехать до конца месяца, добавляет он. Потом он смотрит на Хаилу и надеется, тот сможет увидеть то, что он сам не смог сказать. Я искал Хирут, говорит он. Я отдал ей письма моих родителей, которые хотел бы вернуть.
Но Хаилу уже разворачивается, выходит на улицу, а Этторе не желает ничего больше — только задержать его, спросить: послушайте, ведь