Новые и новейшие работы, 2002–2011 - Мариэтта Омаровна Чудакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Весной 1931 года в новом письме к Сталину Булгаков сообщает: «С конца 1930 года я хвораю тяжелой формой неврастении с припадками страха и предсердечной тоски (поразительны для современного читателя эти детальные описания болезни, вера автора письма в то, что они могут быть интересны адресату!.. Эта слепота входила в сложный комплекс отношений писателей первого цикла со своей эпохой. — М. Ч.), и в настоящее время я прикончен. Во мне есть замыслы, но физических сил нет, условий, нужных для выполнения работы, нет никаких». Он утверждает: «Причина моей болезни мне отчетливо известна. <…> Причина моей болезни — многолетняя затравленность, а затем молчание».
Итак, «причина», в отличие от пастернаковской, — вся лежит вовне. Он знает — еще с повестей «Роковые яйца» и «Собачье сердце», — как обходиться с тем «настоящим», в создании которого он не участвовал, потому именно, что у него после поражения Белой армии и не было таких претензий.
В июне 1934 года судьбы Пастернака и Булгакова сблизились в одном, но получившем, однако, не поверхностное отражение в творчестве обоих пункте. Однако Булгакову это в течение по крайней мере нескольких месяцев, пожалуй, не было известно[646]. В конце июня Пастернаку, как четыре с лишним года назад Булгакову, позвонил Сталин. Разговор шел о Мандельштаме, который был арестован в своей квартире (в том самом доме, где жил и Булгаков) в ночь с 13 на 14 мая 1934 года.
Так же, как Булгаков, Пастернак не ожидал звонка; разговор шел из шумного коридора коммунальной квартиры, говорить было трудно; Пастернак остался недоволен собой не менее болезненно, чем Булгаков. Но если для самого Сталина разговор с Булгаковым «получился» (Сталин жестко повел разговор по им спланированному руслу, и Булгаков подчинился этому движению — все последующие письма были бесплодными попытками выправить курс задним числом), то разговор с Пастернаком «не получился» для обоих собеседников.
Пастернак «знал, что звонок Сталина к Булгакову увенчался двусмысленным положением писателя: соединением известной его независимости от окружающей литературы — с явным ощущением унизительного „изгойства“». Но, однако, и его, как и Булгакова, стало преследовать ощущение незавершенности беседы, носившей «странный, „демонически“ таинственный, неясный характер»[647].
В том же июне 1934 года Булгаков, не получивший за годы, прошедшие после разговора со Сталиным, выхода ни в печать, ни на театральные подмостки (на сцене только одного театра страны — МХАТа — идет только одна его пьеса «Дни Турбиных» и инсценировка «Мертвых душ»), испытывает жесточайший стресс. 7 июня он получает отказ на свое прошение о заграничном отпуске — отказ, воспринятый им (на фоне разрешения, выданного всем остальным просителям, его сослуживцам по МХАТу) как оскорбительный акт недоверия либо равнодушия со стороны власти. «У М. А. очень плохое состояние — опять страх смерти, одиночества, пространства», — записывает его жена Е. С. Булгакова 20 июля 1934 года в своем дневнике. Он посылает еще одно (уже по меньшей мере третье) письмо Сталину; мучительное желание восстановить с ним контакт приобретает характер навязчивой идеи.
Это лето — пик поощрительного внимания власти к Пастернаку. «Один из замечательнейших мастеров стиха в наше время, — говорится о поэте с трибуны I съезда писателей, где лишь походя неодобрительно упомянуто имя автора „Дней Турбиных“, где сам он не появится ни разу, — нанизавший на нити своего творчества не только целую вереницу лирических жемчужин, но и давший ряд глубокой искренности революционных вещей»[648].
Об одном говорили как о поэте, о другом — как о драматурге, а между тем оба они в тот год были погружены в прозу, причем оба отдались преимущественно замыслу романа, начиная с одного и того же 1932 года. Булгаков продолжал называть свое сочинение «романом о дьяволе», Пастернак — «романом о Патрике» (из подступов к которому и вырос впоследствии, по мнению исследователей, «Доктор Живаго»).
17 ноября 1934 года их жизненные пути и литературные судьбы на какой-то момент соприкоснулись. В поздней версии дневника Е. С. Булгаковой (местонахождение первой тетради ее подлинного дневника за 1933-й — начало декабря 1934 года неизвестно[649]) под этим числом сделана следующая запись: «Вечером приехала Ахматова. Ее привез Пильняк из Ленинграда на своей машине. Рассказывала о горькой участи Мандельштама. Говорили о Пастернаке».
Предположение (а верней сказать — уверенность, что редко можно себе позволить в области гуманитарной рефлексии) о том, что здесь зашифрована — вернее, превращена в помету для себя — запись о телефонном разговоре Сталина с Пастернаком (только в этом смысле Пастернак мог оказаться в записи рядом с «горькой участью» Мандельштама) и о влиянии этого рассказа на работу над романом, уже не раз было нами высказано в печати. Поскольку мемуаристы и биографы Пастернака утверждают, что поэт долго не рассказывал об этом разговоре даже близким людям (в противовес Булгакову, который широко афишировал разговор 1930 года, ничуть не скрывая желания укрепить свое литературное положение), можно думать, что Булгаков впервые узнал об этом разговоре из уст Ахматовой. Мы предполагаем, что слова, сказанные Сталиным о Мандельштаме: «Но ведь он же мастер, мастер?» — и, несомненно, донесенные Ахматовой до Булгакова, при постоянно владевшей Булгаковым мысли о человеке, который должен был стать первым читателем романа (иного пути своего сочинения в печать автор не видел), могли повлиять на выбор именования главного героя романа и последующий выбор его заглавия: близкое Булгакову слово оказалось вдруг словом из словаря Сталина и, значит, могло в дальнейшем обратить на себя благосклонное внимание вершителя судеб[650]. «Мастер» был противопоставлен Булгаковым «писателям» — тем, кто участвует в создании современной «литературы» («Я впервые попал в мир литературы <…> вспоминаю о нем с ужасом, — торжественно прошептал мастер…»)[651].
Цитировала ли ему Ахматова стихи Мандельштама о Сталине? Если да, то он должен был бы считать, что Сталин поступил с поэтом не так уж жестоко: реплики, а еще более интонация Елены Сергеевны в наших разговорах об этом осенью 1969 года дают возможность это предполагать[652].
Спустя несколько месяцев Ахматова вновь приехала в Москву, и 7 апреля она обедала у Булгаковых (отмечено в дневнике Е. С. Булгаковой), и на следующий же день, 8 апреля, в дневнике Е. С. Булгаковой появляется существенная запись — первое свидетельство об отношении Пастернака к Булгакову.
В этот вечер сосед по дому драматург К. А. Тренев позвал Булгаковых на именины своей жены. «Мне понравился Пастернак — очень особенный, не похожий ни на кого, — записала Е. С. Булгакова в ту же ночь. — <…> Когда выпили за хозяйку первый тост, Пастернак сказал: „Я хочу выпить за