Агония и возрождение романтизма - Михаил Яковлевич Вайскопф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как видим, в романе дается нечто вроде обращенной ситуации: именно Тамара в качестве женского божества навещает героя – а тот выступает, в конечном счете, как посланец собственной жены, «волею» которой он якобы и попал на скалу. Правда, если в грузинском охотничьем эпосе охотника снять так и не удается – хотя «Внизу бурки ему стелят / Сверху веревки спускают / Снизу лестницы подставляют»[479], – то рехнувшемуся охотнику за стульями все же повезло больше: «Через десять дней из Владикавказа прибыла пожарная машина с надлежащим обозом и принадлежностями и сняла отца Федора».
«Вы смешны, Ленин!»Эту уничижительную фразу произносит не какой-нибудь враг Ильича, а молодая и совершенно аполитичная героиня повести «Серный ключ» (1839). Ее автор – Надежда Дурова, знаменитая «девица-кавалерист», а также небезызвестная писательница. Ленин у Дуровой – мечтательный и влюбчивый уланский ротмистр. В советское время повесть переиздавалась, но вместо Ленина в тексте значился какой-то таинственный «Л…».
Фамилия Ленин, производная то ли от названия реки, то ли от женского имени (как Онегин или Ольгин), была расхожей принадлежностью сентиментально-романтических сочинений. Сам Ильич был человеком несколько захолустных вкусов, которым чудесно соответствовал выбор псевдонима[480].
Невезучий ПавиайненВ фельетоне Ильфа и Петрова «Синий дьявол» (1929) появился персонаж с экзотической фамилией – господин Эдуард Павиайнен, председатель совета министров нового и несуразного государства Клятвия, которое под его руководством погрязло в долгах[481]. Сменив имя с Эдуарда на Карла, он промелькнул и в «Золотом теленке»: на излете НЭПа, в 1930-м, приехавший из Ленинграда купец Карл Павиайнен надумал было продавать в Черноморске крахмальные воротнички, но, естественно, тоже разорился.
Фамилию эту авторы нашли в воспоминаниях финского машиниста Ялава о том, как после провалившегося большевистского путча в июле 1917 года Ленин, спасаясь от Временного правительства, уехал в Финляндию, где и загримировался на даче у «тов. Парвиайнен»[482].
Даниил Хармс и Карл МарксВ 1920-х годах в самых разных кругах советской, или, точнее, антисоветской России (например, среди бывших анархистов) интенсифицировались подпольные оккультистские настроения[483]. Отчасти они стимулировались каббалой, воспринятой в теософски-популяризаторской версии А. Папюса. Еврейской мистике, как, впрочем, и всей вообще иудаистской экзегетике, свойственны бесчисленные анаграммы, метатезы, аббревиатуры и т. п. игровые ходы[484].
Безотносительно к вопросу о возможных воздействиях такого рода нужно подчеркнуть, что к этим приемам был расположен и Даниил Хармс. Мы знаем, к примеру, насколько он любил перевертыши: ср. хотя бы его игры с цифрами 6 и 9, которые он использовал даже в попытках уклониться от службы в Красной армии. Мистическую ориентацию и тягу к магии писатель совмещал с неизбывной ненавистью к советской власти. И его антибольшевистские воззрения, и оккультистские мотивы в целом подробно изучены (прежде всего в книге В. Шубинского), но к ним не мешает добавить неучтенный пока момент, также сопряженный с политической позицией писателя.
Дело в том, что сам псевдоним Хармс представляет собой макароническую анаграмму имени верховного советского идола: Marx. Впрочем, не только макароническую. Николаю Чуковскому он рассказывал, будто подлинное его имя – Кармс[485]. В любом случае в этой инверсии писатель являет себя как прямой антоним и, соответственно, антипод большевистского божества и, скорее всего, ее магический заряд обращен был против режима как такового.
Чей суд возьметПоследние слова, которые Григорий Александрович Гуковский успел написать перед арестом, были такие:
Гоголь вывел на сцену важнейшие, типические явления окружающей его действительности в лице своих героев. Он должен судить их. Чей суд возьмет…
Внизу – примечание редакции: «На этом рукопись обрывается»[486].
М. Булгаков и Г. Гейне
Опыт краткого комментария
С учетом мифологического размаха романа «Мастер и Маргарита» целесообразно принять во внимание отдаленных и порой неожиданных предшественников автора, связующих его с прежними столетиями.
Итак, в самом начале книги неведомо откуда взявшийся «заграничный гость», встревоженный атеизмом Берлиоза и Бездомного, затевает с ними спор: «как же быть с доказательствами бытия Божия, коих, как известно, существует ровно пять?» – на что Берлиоз отвечает: «Ни одно из этих доказательств ничего не стоит, и человечество давно сдало их в архив. Ведь согласитесь, что в области разума никакого доказательства существования Бога быть не может». Воланд со своей стороны указывает на прямой источник этой максимы: «Вы полностью повторили мысль беспокойного старика Иммануила по этому поводу. Но вот курьез: он начисто разрушил все пять доказательств, а затем, как бы в насмешку над самим собою, соорудил собственное шестое доказательство», – но и это последнее Берлиоз ни во что не ставит.
Прообраз приведенной дискуссии мы найдем в написанном для широкой французской аудитории – и оттого достаточно легковесном – парижском сочинении Генриха Гейне «К истории религии и философии в Германии» (1835, 1855). Обширная часть его третьей книги посвящена именно «беспокойному старику». Сопоставив теорию познания в «Критике чистого разума» с пещерой из пересказанной им седьмой книги платоновского «Государства», Гейне дословно цитирует уже самого Канта:
Возможны лишь три рода доказательств бытия Божия из спекулятивного разума <…> Первое доказательство – физико-теологическое, второе – космологическое, третье – онтологическое. Больше доказательств нет, и больше их быть не может.
Воланд, как мы видели, раздвинул это число до пяти (видимо, в традиции Фомы Аквинского).
Гейне продолжает:
Некоторые из наших пессимистов в самоослеплении зашли так далеко, что им привиделось, будто Кант состоит в тайном с ними соглашении и опроверг принятые доселе доводы в пользу существования Бога лишь для того, чтобы мир увидел, что путем разума никак невозможно прийти к познанию Бога и что, таким образом, здесь следует держаться религии откровения[487].
Гейне, к середине 1830-х годов склонявшийся к религиозному мировосприятию, предположил тут, что Кант, «уничтожив все доказательства бытия Божия», все же решил утешить верующих доводом в пользу Его существования, почерпнутым уже не из чистого, а из практического разума. Понятно, что речь идет о нравственном императиве, посредством которого, «словно волшебной палочкой, он вновь воскресил мертвое