Наброски пером (Франция 1940–1944) - Анджей Бобковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В пустыне Камарг, 8.9.1940
Проснулись около восьми. На окне лежал виноград, и Тадзио встал с кровати, чтобы мне его подать. Он остановился у окна и неподвижно замер, как легавая при охоте на куропатку. Машет рукой, чтобы я тихо подошел. Встаю с кровати, подхожу и… это трудно описать. Темный двор, освещенный сверху солнцем, доносится скрежет циркулярной пилы, режущей доски. Этажом ниже, напротив, открытое окно; похожая на пещеру темная комната, в которой не видно темной мебели, видна только кровать, покрытая чем-то бурым, — тоже темная. На этом фоне огромные женские бедра, разложенные; ближе к лодыжкам странно переплетенные. Остальная часть тела в чудовищной позе, с расползшимися по бокам грудями, и конус задранной вверх бороды. Где-то неподалеку скрипит циркулярка, время от времени выдавая пронзительно высокие «ц» (наверное, на сучках). Тело светится в темноте, притягивает взгляд, завораживает. Я тихо шепчу: «Тадзио, это Шиле{60}» (кажется, так его звали). Тадеуш, конечно, не понимает. Я помню, что, когда несколько лет назад Франек показывал мне альбом с рисунками австрийского художника, до меня не «доходил» пронизывающий до костей реализм ужасных тел проституток, гениально нарисованных в еще более ужасных позах. Я сказал тогда, что это «перебор» и «выглядит неправдоподобно». Как это было гениально! У меня перехватывает горло от сожаления, что я не умею рисовать. Нет, только Шиле мог бы это хорошо «жахнуть». Куча уродства, отталкивающего и притягивающего своей невероятностью. И поза эта чудовищная. Тадзио невыносим.
— Я бы ее, конечно, того, но под наркозом. А теперь подъем, пролетариат любви! — И начинает обстреливать ее ягодами винограда. В нем самом просыпается жестокость толпы. Я оттолкнул его от окна. Не знаю почему, но мой рефлекс был продиктован тем самым импульсом, который заставил бы меня защищать священный образ от святотатства.
Было еще слишком рано для визита к супругам Г. Мы выбежали в город. Солнечное и свежее утро, но уже чувствовалось, что жара тихо подкрадывается и вот-вот выскочит вместе с солнцем из-за крыш. На улице, рядом с отелем, большой рынок. Бродим между лотками в поисках шведского ключа, но его нет. Торговки орали, резкий запах сыра смешивался с ароматом больших персиков. Монпелье заполонили люди из всех уголков Франции и Бельгии. На улицах большие двухколесные телеги фермеров из Северной Франции и привязанный к ним живой скот: коровы, быки, кобылы с жеребятами, несколько овец. Бока телег обвешаны клетками с птицей: куры, утки, гуси, индюки, — а в самой телеге вся семья, расположившаяся на грудах белья и одежды. Они проехали так сотни километров и теперь будут возвращаться. Переселение народов. В суете старого города, в путанице и безвременности всего этого я чувствую себя будто в Средневековье. Путешествие «Нарцисса и Злотоуста»{61} по миру, который исчез, в поисках… Пестро и мрачно, как на витраже в каменной оконной розе{62}.
Около девяти часов мы пришли к супругам Г. Нас уже ждали; стол красиво накрыт, а на столе МАСЛО. После отъезда из Парижа я не видел сливочного масла. Госпожа Г. внесла огромный ковш дымящегося шоколада на молоке. (Записать в блокноте: запах горячего шоколада в солнечной комнате в девять утра, открытые окна, в окна струится та особая свежесть, которая бывает только перед жарой.) Мы принялись есть и устроили с Тадеушем концерт под аккомпанемент улыбающихся бельгийцев: prenez, je vous en prie[111]. Мы много говорили о нашем и их возвращении, о том, какие будут отношения, и вообще обо всем. Они радуются, поскольку два дня назад получили сообщение, что оба их ребенка живы и нашлись. В начале мая они отправили детей в лагерь отдыха, а потом все рухнуло; у родителей не было возможности добраться до них, пришлось бежать вместе с волной бельгийских беженцев. С мая по настоящее время они не знали, что происходит с детьми. Наверное, самое ужасное в этой войне, что она разбрасывает людей в разные стороны и невозможно найти друг друга. Началось это в Польше, продолжилось во всей Европе.
В дверь постучали, и бельгийский служащий сообщил д-ру Г., что несколько демобилизованных французских солдат просят вспоможения.
— Французских? Tiens, tiens[112].
Мы выглянули в окно. Их было шестеро, ободранных, грязных, почти босых. Д-р Г., указывая мне на них рукой, сказал:
— Видите, вот так каждый день, а ведь у них свой французский Красный Крест, только оттуда их прогоняют и не хотят ничего давать. Везде у них беспорядок и кошмарная бюрократия. Перед здешним французским Красным Крестом стоит задача помогать мирному населению, поэтому о солдатах они не заботятся вообще. С какой стати мы, бельгийцы, должны помогать еще и французам?
Госпожа Г. стала настаивать на том, чтобы им ничего не давать. Rien! Почему женщины, начинающие работать в социальных организациях, зачастую превращаются в антипатичных бессердечных обезьян? Из премилой, мягкой, по-фламандски пухлой женщины в один момент вылезли резкость и беспощадность. Большинство бельгийцев говорит о французах как о низшей категории людей. Еще у моря д-р Г. часто говорил мне, что так называемое величие французской нации, гений народа — это построенное прошлыми поколениями здание, за которым тщательно