Шейх и звездочет - Ахат Мушинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бывало, и попадался, конечно. И бит бывал. Раз схватили в русской деревне Покровке с килькой в руках, я давай кричать в оправдание: «Речка поймал, речка поймал». Это соленую рыбу!..
Отпустили. Поверили, что ли?
Покровка как раз то село, где располагалось имение генерала Дурасова. Огромный был генерал, толстый, усатый, ну— настоящий генерал, как положено. Последний раз в Покровку приезжал в шестнадцатом году, поздней осенью. Побыл ровно три дня и уехал с женой и сыном. Больше не появлялся. Говорят, жив он, в Париже обитает. Хотя навряд ли. Уж сын его — старик, как я.
Без генерала Дурасова в Покровке остались свои Дурасовы, свои Ротшильды, поэтому нас в Покровку словно арканом тянуло. Как сейчас перед глазами: лежим однажды в версте от Покровки на краю поля у березовой рощицы, за которой заброшенная церковь. Сытые — слазили в погреб ротшильда Овсова, наелись сметаны, напились молока, с собой прихватили по караваю белого пшеничного хлеба. Это я, самый маленький, залез в окно, перешагнул через спящих под самым подоконником супругов Овсовых и — в сени, и все запоры настежь перед своими старшими друзьями, что научили меня, как действовать, и на подоконник подсадили, и ждали терпеливо снаружи. Лежим, солнышко греет, птички поют. Благодать. Разомлел я совсем, задремал. Вдруг просыпаюсь от вопля, нет, сразу, еще не проснувшись, вскакиваю и, как это говорится, ноги в руки. На одном дыхании домчался до церкви, перемахнул через забор... Высокий забор. Как одолел? Карим, самый рослый из нас, и тот не смог. Под забором его и поймали.
А разбудил нас криком Салих. Его первым схватили.
По винтовой лесенке я забрался под самую маковку. Нет, маковка — к слову, ее тогда уже не было на колокольне. И вижу: пятеро откормленных молодых мужиков крутят руки моим друзьям и чего-то требуют от них. Чего? Хлеб отобрали... Дошло быстро — их заставляли драться друг с другом. Сынкам байским захотелось петушиного боя. Пленники упирались, им поддавали сапогами, пихали палками, и они сначала слегка, а затем все злее и злее стали обмениваться зуботычинами и под конец разодрались в кровь. Я их после отпаивал, компрессы им из лопуха на раны прилеплял. Особенно досталось Кариму. Ему эти хряки на прощание саданули по спине дрыном, и он, бичара[8], ахал, лежа на боку и несуразно прогибаясь. Как мы доплелись до Арслана — и-и! — один всевышний знает... Полуживого Карима родственники отправили в райцентр, в больницу. Через неделю мертвого, его привезли обратно. Но я, кажется, лишнего со своими воспоминаниями...
Киям-абы пружинисто встал, прошелся по комнате, вернулся к креслу. Мы думали, он продолжит дальше свой рассказ, но он как-то деликатно и разом переключил внимание на моего друга.
— Шаих, мы ответили на твой вопрос, а сам?.. Твое воспоминание, а-а? Как ты себя осознал?
— А мама ваша тогда поправилась? — спросил Шаих.
— Да, к зиме встала и пошла... И в партию вступила — женщина, татарка, в те времена! И внучку нянчила. Роза помнит свою давани[9]... Интересная судьба... Расскажу как-нибудь. Шаих, слушаем... Твое первое окошечко в мир? А-а?
— Я и не знаю, какой момент в памяти первый. Трудно ведь точно сказать.
— А нас пытал... И мы рассказали.
— Первое окошечко.. Мои окошечки, Киям-абы, светлые были. Вот: купаемся с отцом в бане...
— Моемся,— поправил я.
— Нет, купаемся. По крайней мере, я — купался. Отец специально для меня носил в баню жестяное корыто. Сижу в нем и выдуваю в трубочку мыльные пузыри. Маленькими они получались и быстро лопались. Отец посмеялся над моим усердием, намылил руки, соединил большой палец к большому, указательный — к указательному, развернул ладони, подул осторожно, потом сильней... И к потолку полетел шар величиной с арбуз. Банные ряды освещала маленькая, тусклая лампочка. А шар... он блестел, светился. Он поднимался, как солнце поутру. Я смотрел, разинув рот, себя позабыв. Шар приближался к лампочке, поравнялся с ней и прилип рядом к потолку. Не лопнул. Намыленные мужики на соседней лавке, позабыв о мытье, задрали головы... А дальше окошечко захлопнулось, провал памяти.
— Все? — спросил я.
— Все.
— Шар в бане не полетит кверху.
— А вот полетел.
— Чего в жизни не бывает! — сказал Киям-абы.— Не лопнул, значит?
— Не лопнул.
— Ха-ароший сон, светлая у тебя будет жизнь, не уща-мараха, впустую не лопнет.
— Не сон, а явь... Детство.
— A-а... теперь уж как сон.— Киям-абы поманипулировал пальцами, нетерпеливо откинул черную крашеную прядь со лба — тема разговора перестала его интересовать.— Николай Сергеевич, вы обещали дать мне почитать ваш роман.
— Который?
— «Эликсир молодости».
— Пожалуйста, пожалуйста,— бросился выполнять просьбу Николай Сергеевич, засуетился у стеллажа, извлек из кипы бумаг толстую папку.— Вот.
Киям-абы вновь по-молодецки вскочил, сунул папку под мышку.
— Яры, ладно... Желаю здравствовать!
— У-ту-ту! Куда заторопились? Побеседуем, ведь как много, оказывается, интересного у каждого из нас, а мы в себе носим...
— Нет, нет, сау булыгыз[10]! Чау-у!
24. Вам трудно понятьКиям-абы ушел.
Пришел Гайнан. Под мухой. Завел речь о животных, о том, что исключительно из-за любви к братьям нашим меньшим работает в цирке. Он сказал не «работает», а «ангажируется».
— Как их там истязают! Особенно хищников. Голодом морят, лупят, только бы на задние лапы поставить. И чем крупнее животное, тем ему больше достается. Не так ли и у людей? Тут уж целая система дрессировки — милиция, полиция, суд, армия... Не зря передние ноги у людей атрофировались. Знаете, во что они превратились? В руки, думаете? Ошибаетесь. Они превратились в орудие, пригодное исключительно для козыряния: «Есть! Так точно!..» Я для Барина сегодня утром говядинки свежей взвесил, так, думаете, они кинули ему хоть кусочек, эти дрессировщики, эти бурбоны заслуженные да народные? Шиш с маслом! Сами все сожрали. У льва, видите ли, разгрузочный день. Разгрузочно-то — разгрузочный, а мяса со склада взяли. А-арт-исты!.. Вообще дрессировщиков за артистов не считаю — живодеры! Дурова вспоминают, о доброте говорят, любовь превозносят. Любовь, любовь... А знают ли они, что такое любовь? Любовь это...
И Гайнан без всяких переходов принялся вещать о любви к женщине. Он говорил тоном профессора на лекции, что взаимоотношения с «прекрасным полом» — это целая наука, в которой он, Гайнан Фазлыгалямович Субаев, собаку съел.
Шаих морщился, как от зубной боли.
Вскоре он вышел. Гайнан и вслед не взглянул. Я остался на скрипучем венском стуле с книгой в руках.
— Вот вы, Николай Сергеевич, никогда не были женаты, и вам трудно понять...
Как мельничная лошадь с мешком овса на морде, Гайнан крутил круг за кругом одно и то же. Николай Сергеевич добросовестно слушал, добросердечно отвечал, пока гость не отколол:
— А у вас была хоть одна женщина в жизни? Похоже, что нет, а?
Он произнес это, не сдержав усмешки, и посмотрел на меня, как на пустое место. Глаза его, казалось, еще дальше друг от друга разбежались. Я погрузился в книгу с головой, ждал, что ответит Николай Сергеевич, покраснев до корней волос и прокляв себя за то, что не ушел вместе с Шаихом.
Николай Сергеевич растерянно кашлянул, повел ладонью по пегой, кустиками седой щетине. Не зная, как ответить, взглянул на меня. В глазах его я прочел протест. Безмолвный протест интеллигента до мозга костей. Говорить неправду он не привык, не умел, так же, как не умел противостоять хамству. А Гайнан с пьяной тупостью настаивал на ответе:
— Ну, хоть одна?.. Хоть разок?
Я что-то забормотал, пытаясь перебить его, но по-настоящему это сделал Шаих. Он приоткрыл дверь и вызвал отчима:
— Иди, мать зовет.— И добавил для убедительности:— Женаа-а...
— Ща-а-ас,— пытался тот отмахнуться.
— Не щас, а сейчас же.
Гайнан фыркнул:
— Чего ей еще?!
Но повиновался, зашаркал по газетному коврику к выходу.
По тому, как долго Николай Сергеевич не мог взять в руки ни рукописи, ни карандаша, отложенных с приходом гостей, можно было представить, насколько он не в себе. Он не имел привычки гулять на улице без дела, а тут сунул ноги в ботинки:
— Пойду-ка я, Ринат, вечерним небом подышу, а ты сиди, если хочешь, читай.
Я остался.
Было слышно, как Николай Сергеевич грузно ступал по сенной лестнице за стеною.
Скоро одному мне надоело, после услышанного, после рассказа Кияма-абы, выступления Гайнана не читалось, и я тоже подался из дому.
...Николай Сергеевич, без плаща, без берета, облитый с ног до головы лунным светом, держался за куст сирени и тянул шею к ясному, перламутровому от звездных россыпей небу. Я впервые видел его, оторвавшего голову от груди.
— Спутник,— сказал он, когда я подошел,— вон летит...
Я забегал глазами по созвездиям.
— Где? А-а... Вижу! Как звезда. Только движется.