Шейх и звездочет - Ахат Мушинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Со всеми печатями. Комиссован под чистую. Во-о... С этой бумажкой послезавтра и оформят белый билет.— Он вытащил из заднего кармана брюк бумажник, безошибочно извлек оттуда аккуратно сложенный листок, развернул, не разобрал медицинских каракулей и бросил на стол. Аширов подхватил листок:
— Да, печати красивые. Кто их шлепает?
— Сержант в юбке, регистраторша... После заключения глазника.
— А как он проверяет, глазник этот?
— Да никак. Чего проверять-то, когда я иду и сослепу стулья сшибаю. О-хо-хо...— Игнатий Сильвестрович погрузил голову в ладони, очки соскользнули на стол... По комнате разлился тяжелый, булькающий храп.
Пополудни следующего дня из каширской неполной средней школы, где располагалась медицинская комиссия, вышел, постукивая тростью по ступеням, сутуловатый мужчина в луповидных очках. Был он далеко не стар, но слепота сковывала его движения, укорачивала шаг, придавая статной фигуре нерешительность и вызывая к человеку жалость. Ему помогли перейти дорогу, объяснили, как куда добраться, но он еще долго семенил, спотыкаясь, по тротуарам незнакомого города.
Это был Бослюд Аширов.
Час назад, полураздетый, он светил молодым, здоровым телом, переходя из комнаты в комнату школы, от врача к врачу. Его и так и эдак вертели, простукивали, прослушивали... В свою очередь и он прислушивался, присматривался... И после окулиста, где у «молодца» было признано «стопроцентное зрение», подскочил с фальшивым заключением, которое с фотографической точностью срисовал вечером у пьяного Игнатия Сильвестровича, к регистратурному столику, на ходу цепляя дужки тяжелых очков за уши, слепо ткнулся в грудь сержанта в юбке, и та приложила печати к поддельному документу.
Потом на радостях-то разыгрался, аж поводыри на улице нашлись.
Тогда он сделал для себя очень важный вывод: симуляция симуляцией, но никакое другое ухищрение не имеет такой силы, как подделка документов — на Руси нынче не кресту святому молятся, а бумажке с печатью.
В Ступино вернулся на закате дня. Игнатий Сильвестрович сокрушался по утерянным очкам.
— Новенькие ведь совсем! — ползал он под столом.— И куда их вчерась подевал?
— Так вот же они, на комоде лежат, за зеркалом,— рассмеялся Аширов, вытаскивая очки из кармана,— небось припрятали с вечера, а утром запамятовали.
— Вот спасибо! Я ж без них, как... как...
— Это уж точно: ка-ка...— Аширов взял ковш, зачерпнул воды из ведра, отхлебнул.— Тьфу, зараза, теплая! — И пошел к себе наверх.
К осени дворы в Ступино оставались без хозяев целыми кварталами. Эвакуация. Люди потянулись на восток.
Еще с неделю проторчав у Сильвестрыча на чердаке, Аширов перебрался на окраину города в брошенную насыпушку у глухого оврага. В кармане «белый билет», с работой завязал, ждал дядюшку из командировки в надежде на прояснение обстановки (газетам и радио не верил), но тот как в воду канул.
Из томительного безделия его вывело знакомство со старшиной хозвзвода, пытавшимся в базарной толчее — откуда только народ берется?! — сбыть брезентовые сапоги. Аширов купил их и пригласил старшину к себе в насыпушку обмыть покупку. Тот не отказался. За бутылкой водки быстро нашли общий язык. Гость обмолвился, кивнув на сапоги, что товару у него полно, да вот кому и как его толкнуть?
— Товар есть — покупатель найдется,— заверил Аширов.
За второй бутылкой (уже самогонки) ударили по рукам: старшина брался поставлять шмотки — поношенные гимнастерки, бельишко, кое-что из штатского (мобилизация шла полным ходом, а на войну люди из дому не голыми отправлялись), Аширов же обязался сбывать барахло.
У Аширова были еще довоенные сбережения. По сходной цене он приобрел клячу с телегой — предстоящее дело, по его наметкам, выгорало и упускать момент было бы глупо.
Кооператив зафункционировал. Старшина, как и договорились, появлялся в условленном месте по четвергам, после банного дня в части. Потом заявлялся, уж и не таясь, прямо домой, кидал мешок с «товаром» в ящик из-под картофеля в сенцах и, не дожидаясь компаньона, уматывал.
Аширов торговал не в городе, а выезжал на своем гужевом транспорте в ближние села. В одно и то же место дважды не наведывался. Барыш сшибал приличный, не гнушался обменом на самогонку, жратву — какие в те годы у крестьянина деньги! Но все равно перепадало. Крохами делился со старшиной, поругивая его за безалаберность, тот как-то даже солдата с собой прихватил, одному, видите ли, тяжело мешок тащить.
Однажды, хмурым октябрьским вечером, когда Аширов вернулся из очередной ездки, только-только распряг конягу и ввалился, усталый, в дом, у ворот взвизгнули тормоза. «ЗИС»,— определил Аширов, глянул в окошко и обомлел: из кабины грузовика выпрыгнул старлей в фуражке с ремешком через подбородок, с кузова соскочили солдаты с винтовками, из-за спин которых вдруг выплыл расхристанный старшина-компаньон, без ремня, без пилотки, волосенки всклочены...
— М-м, паскуда, продал! — сглотнул пересохшей глоткой Аширов и вылетел из дому, перемахнул через полуповаленную городьбу и в овраг.
Ничего с собой не прихватил. И подумать-то о том не успел. Гол, как сокол, выпорхнул, но ведь выпорхнул. Жалко было лишь наган с тремя патронами в барабане, приобретенный в пыльной деревушке у старичка в обмен на задрипанные валенки. Кому-то наганчик достанется, кто-то вытащит его из-под матраца, развернет тряпицу...
Аширов и сам не знал, когда у него появилась тяга к огнестрельному оружию, может, с тех пор, как подержал в руках при сдаче норм БГТО трехлинейку, а может быть, еще раньше, когда пальнул по воронам из самопала соседа Генки-сорвиголовы и обжег себе руку? Конечно, ни в старлея, ни в солдат стрелять не собирался. Но все равно: жизнь с «пушкой» это — жизнь! Не хочу, не хочу, а вот захочу, да и пристрелю.
Солдаты громыхнули под поветью тяжелыми оглоблями, повсматривались в мрак овражины, поросшей американским кленом и бузиной...
— Хоть глаза выколи...
— Ну его к праху!
Все-таки полезли. Но один тут же охнул:
— Нога-а!
— Сломал, что ли?
— Кто ее знает!
— Ни черта не видно, раньше надо было выезжать.
С тем и отступили.
Под покровом слепой осенней ночи, замирая и прислушиваясь, нет ли засады, Аширов выбрался из оврага на противоположном его конце и двинул из Ступина вон.
21. Сладкая жизньЛетит перекати-поле, прыгая из города в город, из села в село, меняя фамилии, удостоверения личности, пристанища, кормушки, женщин-простушек, которые в войну сделались еще доверчивее, летит, и ветер дует ему лишь в одном направлении — на восток. Когда Аширова прибило к Казани, был уже на исходе третий год войны.
Чирикало встряхнувшимися воробьями мартовское утро. Солнце пылало в каждом зернышке прихваченного ночным морозцем снега. Аширов семенил по хрусткому ледку, разглядывая дома, закоулки, людей этого незнакомого, но, как он считал, родного города, некогда столицы могущественного ханства. Ведь и он, Бослюд Аширов, ее кровинушка. Пусть вдалеке билась-текла его жизнь, пусть и вылупился он бог знает где, но Ашировы — аллах тому свидетель! — всегда страждали, тосковали по родине-праматери, всегда мечтали о переезде сюда. Здесь и родственники жили, двоюродный брат отца, какая-то тетка... Да что дядя-тетка, поди сыщи их здесь! Казань... Ка-за-а-ань! Чего стоит один ее воздух, насыщенный непокорным духом далеких предков! «Нет,— думал Аширов,— все дела потом, успею, придумаю что-нибудь, обязательно зацеплюсь, пущу на родной земле корни, хватит метаться, но первым делом пробраться в кремль, поклониться памятнику легендарной царице Сююмбике. Башня эта, говорят, падающая... Отец рассказывал: когда войска Ивана Грозного взяли крепость, прекрасная царица взобралась под самый купол самой высокой башни и бросилась с нее. Погибла, а не сдалась врагу, во как! И башня по сю пору носит ее имя. Нет, первым делом в кремль, в кремль...»
Аширов, прихрамывая, пробирался по склизкой улице окраинного района Биш-Балта[6]. С товарняка он спрыгнул, не доезжая до города нескольких километров. Состав плюхал в час по чайной ложке, но все равно на ходу сигануть — это не на перрон сойти. Зашиб-таки колено, налетел в сугробе под откосом на шпалу.
У колонки, заплывшей почти до носа льдом, цепляла коромыслом ведра бабенка в калошах на босу ногу, в солдатской телогрейке по колени и опавшем на глаза, выгоревшем, непонятного цвета платке. Аширов притормозил.
— Привет, бабуся!
— Какая я тебе бабуся! — звонко огрызнулась женщина, выпрямляясь под коромыслом.
Наметанным глазом Аширов и без ее подсказки, еще издали узрел, что по воду вышла молодуха, но у него были свои соображения.
— Пардон, красавица, обмишурился. Жажда глаза затмила, дай напиться.
— Не из ведра же.
— А что? Я не заразный.
— Так ведь, как лед, вода-то!