Шейх и звездочет - Ахат Мушинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Весна и лето восемнадцатого года промелькнули незаметно. В августе, вдосталь нагостившись у дедушки, Николенька стал собираться домой на Алмалы. Но на улицах Казани уже гремела война.
— Спи щас же, спи,— с напускной сердитостью шикал дед на неугомонного внучка,— там всю ночь громыхать будет, гроза-то!
— Не гроза, а артиллерия, что я, не понимаю!
Утихомирился Николенька лишь к полуночи, когда пушечная стрельба сменилась ружейной, а раскаты грома укатились за Волгу к Верхнему Услону. Федор Софронович ночь напролет поглядывал на маленькое оконце и поправлял на внуке одеяло.
— Отче наш, сущий на небесах, сохрани, господи, и помилуй раба твоего божьего Николеньку,— шептал он во тьме.— А ежели что, возьми мою душу, добропорядочного христианина Забродина Федора Софроновича, на меня опрокинь гнев свой праведный, ни минуты сомнений, только Николеньку моего сохрани, ненаглядного моего Николеньку Новикова сохрани и помилуй.
Утром Федор Софронович выглянул за ворота. Город словно вымер. Ни дворников, ни мастеровых, обычно в это время спешащих с низин Засыпкина на бугор центральной части города. Лишь в конце улицы тряслась на булыжнике мостовой крытая брезентом повозка. Она остановилась около свернувшегося калачиком на обочине человека, похожего на недобравшегося до дому выпивоху. Но мужика не водка свалила. Когда возница и еще двое с повозки — солдат и офицер в черном кителе, должно быть, каппелевец,— подняли его, голова бедняжки безжизненно откинулась, кепка слетела, обнажив разбитый, а может, пробитый осколком или пулей лысый затылок. Неподалеку от него Федор Софронович разглядел еще двух поверженных «ночной грозой». Но люди с повозки ими не заинтересовались, по всей видимости, знали, кто им нужен.
«Вон ведь что творится!» — Федор Софронович вернулся в дом с твердой намеренностью не отпускать внука, покуда в городе все порядком не образуется.
— До учебы еще есть время,— молвил он за завтраком,— куда торопиться? Погостишь недельку, а папу-маму я предупрежу, прям сёдня сгоняю. Тревожатся небось, и то верно.
И тетки — сестры Федора Софроновича в один голос заохали:
— Ох-ох, на улице страх божий что творится, не отпускай его, Федор. Нечего и говорить, никуда ни шагу, Николенька.
Не тут-то было. Всегда уступчивый Николенька запротестовал:
— Нет, нет, нет! Мне сегодня обязательно домой нужно. Я же говорил, мы с Таней и Семой еще когда договорились на сёдняшний день... за гербариями пойти... в парк... Не могу я слова не сдержать.
— Какие гербарии! — крякнул Федор Софронович.— Война на дворе!
— А хоть потоп. Ты же сам учил, что мужское слово выше любых обстоятельств.
— Но ведь должна же ж быть мера какая-то, Николенька, трезвая мера, нельзя же из-за былинки в огонь лезть.
— Так тихо на улице.
— Ти-и-ихо... Убитые кругом валяются. Соседка вон давеча заходила... Двоих, сказывает, на Поповой Горе за так живешь прямо в переулке кокнули. Указал кто-то пальцем: комиссары, мол, переодетые — и весь суд.— Федор Софронович отмерил богу крест, встал из-за стола, достал из шкапа сюртук.— За керосином схожу.
Николенька остался с тетками.
Ближе к полудню у артиллерийских казарм на Арском поле грохнули последние орудийные залпы. Еще трещали где-то одинокие ружья, а городской люд уже высыпал на улицы. Кабриолеты с нарядными и важными господами, стайки девиц в шляпках и бантах, безусые франты при галстуках-бабочках потянулись к Театральной площади, где, по слухам, должны были выступить лидеры новой власти особоуполномоченные Комуча — Фортунатов и Лебедев. Ожидался также парад частей «народной армии». По городу сновали возбужденные лавочники и попы, блистали погонами русские, чехословацкие, сербские офицеры, тащились к анатомическому театру университета и Арскому полю, на котором располагалось кладбище, санитарные повозки с трупами в сопровождении немногочисленных родственников и зевак. В полдень весело ударили городские колокола.
Федор Софронович сходил в керосиновую лавку скорей для разведки, чем за керосином. Внук встретил его в сенях и снова за свое: домой да домой.
— Одного не отпущу,— вышел из терпения Федор Софронович.
Николенька без лишних разговоров побежал в комнаты собираться.
— А куда открытки сложить? — спросил он о рождественском подарке деда, который Николенька уже полгода не мог заполучить домой. Находились разные причины. И теперь вот тоже дед:
— Николенька, ну обязательно сегодня, что ли?
Мальчик поднял полные горечи глаза, и Федор Софронович махнул рукой. Ему не жалко было своей коллекции. Он радовался, что внук продолжает его увлечение. Однако поймите душу коллекционера, передающего свое добро пусть и не в чужие, но все равно в другие руки.
— Возьми мой желтый саквояж, в аккурат поместятся.
Город встретил деда с внуком теплом и солнцем. От ночной грозы ни следа. Легкий ветерок разносил колокольный перезвон. В этой своеобразной спевке верховодили колокола Ивановской площади, им вторили голоса колоколен Большой Проломной, Воскресенской, Грузинской улиц, Суконной слободы...
— Не пасха, чай... Раздергались! — ворчал Федор Софронович.
Они поднимались по узкой улочке от реки в город. Николенька шагал, держась за дедову руку с саквояжем, и дивился несоответствию ночных ужасов, тревожных утренних толков и доброго августовского дня, полного мягкого, предосеннего света и малиновых переливов колоколен. И люди, попадавшиеся навстречу, были красивы и праздничны.
У свечной лавки Хвостова дорогу им ни с того ни с сего преградили два русских офицера и миловидный господин в очках.
— Это он! — вдруг затараторил бабьим голосом господин в очках, тыча пальцем в грудь Федора Софроновича.— Он, он...
— В чем дело? — спросил тот удивленно.— Кого вы имеете в виду?
— Точно он, краснюк, морда жидовская! — окончательно взбесился очкарик.— Не успел сбежать! — Схватил Федора Софроновича за рукав сюртука.— Держите его!
— Вы меня с кем-то путаете. Я купец второй гильдии Забродин.
— Аха-а, купец! Так и поверили! Чем же это вы, таа-ваарищ купец, в таком разе в комиссарской лавочке купчевали?
— Не купчевал, а работал... в продотделе... бухгалтером...
Но его уже не слушали, отодрали от мальчика и затолкали в подкативший пароконный экипаж.
— Николенька!..— что-то хотел сказать Федор Софронович и не смог, его ударили по голове, и он скрылся за гармошкой задника.
— Аа-а! — осклабился очкарик.— Николенька! А что у тя в саквояжике?
Когда старика схватили, саквояж, за который держался мальчик, остался в его руках.
— Открытки,— выдавил из себя Николенька.
Один из офицеров, поручик, не говоря ни слова, вырвал саквояж, выхватил оттуда пачку открыток, швырнул веером в сторону, еще одну взял, опять бросил, выругался и кинул саквояж к подворотне. Николенька и рта не успел раскрыть, как поручик ожег лошадей плетью, и они, взяв с места в карьер, унесли экипаж.
Толпа любопытствующих со словами «Туда ему и дорога...», «К стенке бы его сразу...» неспешно разбрелась. До мальчика никому никакого дела.
Николенька не знал, что делать. Добежал до переулка, куда скрылся экипаж, но что толку, его и след простыл. Вернулся, как во сне, к подворотне и, задыхаясь от рыданий, опустился на колени над рассыпанными по мостовой дедушкиными открытками.
Домой на Алмалы Николенька добрался лишь к вечеру. Сперва спустился на Засыпкина. Но там ни души, тетки куда-то канули, дедушка не возвращался, понапрасну проторчал у ворот дома.
Узнав, в чем дело, отец, еще вчера сам работавший в том же продовольственном отделе уполномоченным по заготовке яиц, поспешил в комендатуру. Это был опрометчивый шаг, который мог стоить жизни. Дежурный русский офицер встретил посетителя по одежке — ласково, а выяснив, зачем тот пожаловал и кем собственно является, церемонно проводил в комнату, где его чуть ли не до полусмерти избили. Своего конца неосторожный уполномоченный избежал, как он позже рассказывал домочадцам, по великой случайности: его вытолкнули не в ту дверь, нет, наоборот, в ту единственную дверь, за которой был не двор с кровавой стенкой, поджидавшей очередную жертву, а тихий сад, обнесенный невысокой чугунной изгородью. Преодолеть ее человеку, почуявшему свободу, хоть и сильно побитому, большого труда не составляло.
А Федор Софронович так и не вернулся. И тела его не нашли, чтобы по-людски предать земле. Пропал человек, сгорел без следа. Лишь желтый саквояж его с открытками прибыл в дом на Алмалы, чтобы служить... Нет, не доброй памятью, а напоминанием о том страшном августовском дне. Может, потому-то и оставался десятки лет нетронутым.
Глава четвертая
18. СвадьбаГайнан Фазлыгалямович ни в грош не ставил жизнь. Не чью-то конкретно и не свою лично, а вообще. Пусть она удачлива, но все одно, как ни крути,— временна, говорил он, и потому бессмысленна. Ни одно из жизненных достижений на якорь не поставишь, ни одной из заслуг от смерти не отгородишься. Лопаются жизни, как воздушные шарики. И голубые, и розовые лопаются.