Шейх и звездочет - Ахат Мушинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Было за полночь, а разговорам не было конца. Шаих зашел к нам, когда мы с Николаем Сергеевичем решали уже не первую мировую проблему. О чем мы обыкновенно вели беседы? О чем угодно. Допустим, об особенностях жанра научной фантастики. Закономерности его развития Николай Сергеевич выводил со всей дотошностью и ответственностью ученого человека. Как профессор Пропп препарировал волшебную сказку, так Николай Сергеевич пытался разложить научную фантастику по своим нишам и ячейкам, начиная с той же сказки и кончая… А фантазии-то человеческой — ни конца, ни края. Он доставал и прочитывал абсолютно все, что хоть волоском касалось научной фантастики (да и ненаучной тоже, приросли эти два слова друг к другу, если фантастика, то обязательно — научная). Такой обширной библиотеки НФ, как у него, больше я ни у кого не встречал. Книги он покупал, получал почтой, друзья приносили, сами авторы дарили, книги прибывали к нему и из-за границы бандеролями за семью печатями, дивя нас красочными марками и загогулинами иноязычных букв.
Сказка ли, фантастика ли, или история — все равно осью разговоров оставались большей частью внеземные цивилизации. При этом роли неизменные — я с Шаихом в оппозиции, чтобы острее был спор в каморке (каморка да каморка, а комната была все-таки немаленькая — 20 кв. метров, просто сильно заставленная), которая к полуночи превращалась в центр мироздания с вдохновенным всевышним на кушетке. Безусловно, он побеждал, убеждал и обращал в свою веру, против которой в своей душе мы ничего не имели, а наоборот — были ею одухотворены и являлись ее проповедниками во всех уголках необъятной Алмалы.
Иногда, случалось, Николай Сергеевич читал нам свою прозу. Да, он и прозу писал. У него было несколько фантастических романов и повестей. И не обязательно в них летали к звездам или оттуда к нам, хотя, конечно, большинство именно о том. Запомнился сюжет «Эликсира молодости». Некий Мануэль Бок, студент-фармаколог Сорбонны, изобрел препарат, останавливающий бег времени для любого живого существа, наделенного разумом или к разуму эволюционирующего. На Земле, по его мнению, эликсир мог действовать только на человека и в известной мере на ближайшего брата по разуму — дельфина. До дельфинов Мануэль Бок не добрался и первый опыт провел на себе. Осушил мензурку эликсира, запил наперстком родиолы розовой на спирту, закусил еще чем-то и стал ждать. Но ничего особенного не произошло. К пяти вечера он пошел к фонтану Невинных на свидание со своей возлюбленной Евгенией. Он был из состоятельной парижской семьи, она тоже. Они и учились вместе, и жили почти рядом. В тот вечер, как обычно, поужинали в ресторанчике тут же, на площади, и отправились любить друг друга в гостиницу Анри Демье, приятеля Мануэля, где они снимали номер. О своем опыте Мануэль ничего не сказал. Утром пошли в университет, и на лекции Евгения сообщила милому, что у них скоро будет ребенок. Такое известие любого взволнует. Задумался и наш Мануэль. Читая это место, я подумал, неужели и Николай Сергеевич не сможет избежать самой что ни на есть земной, банальной темы, когда герой кататься любит, а салазочки возить — не очень. Однако ошибся, трагедия была, но совершенно иного рода. Мануэль женился на Евгении, у них через положенное время родился мальчик, а затем ни больше ни меньше, чем через девять месяцев, — дочь. Первенец — копия Мануэль, дочь, как две капли воды, — мать. Все были счастливы, и думы Мануэля об эликсире и первом опыте как-то непроизвольно отошли на второй план, если не сказать, что позабылись вовсе. Напомнили о выпитой мензурке однокашники Сорбонны, с которыми он встретился на десятилетии выпуска. «Дружище, ты вовсе не изменился!» — сказали ему несколько человек независимо друг от друга. Скоро Мануэль и сам замечать стал, что обличием он все такой же, каким много лет назад стоял у фонтана Невинных, заглядывая в холодное зеркало воды после дозы эликсира и родиолы розовой в ожидании Евгении. Его прекрасная Евгения с каждым годом выглядела все старше и старше своего кукольно неизменного мужа. Скоро его с сыном стали принимать за близнецов, а дочь — за невесту. Сперва Мануэль не расстраивался, в сорок-пятьдесят он запросто кружил головы девчонкам, наверстывал упущенное по причине ранней женитьбы. Научной работы не возобновлял, так как спешить было некуда, впереди вечность. К шестидесяти годам, после смерти Евгении, любовницы резко опротивели. Казалось, должно было быть напротив, как там у Бодлера, — «жена в земле, ура, свобода!», гуляй на здоровье, которое не убывает, но нет, ему впервые захотелось перешагнуть за черту жизни, догнать Евгению, в любой ипостаси быть рядом с нею, неожиданно жизнь потеряла всякий смысл. Когда Евгения тяжело заболела, Мануэль впервые спохватился о своем изобретении. Составил несколько мензурок эликсира, она принимала, бесполезно. Он целовал ее морщинистые руки, и слезы неудержимо бежали по его гладким, молодым щекам. То, как ее любил, он понял лишь с ее смертью. На семьдесят шестом году жизни Мануэль Бок скрылся из поля зрения ребят Национального института здравоохранения, которые наблюдали за каждым шагом феномена и которые осточертели ему навязчивой бестолковостью до предела. Секрета своего он не раскрыл (если б и захотел — не смог), улыбался лишь, наблюдая, со стороны, как растут те в академических степенях, старятся и улетают куда-то, уступая место румяным и временно бессмертным юношам… За Евгенией ушли близкие друзья — Анри Демье и Жан Шессон.
Из детей первым юдоль земную оставил сын. Ровно через девять месяцев отлетела душа дочери. За детьми последовали внуки. И с каждой новой смертью бессмертный Мануэль убеждался, насколько правы древние: человек умирает столько раз, сколько раз он теряет близких. После гибели в автокатастрофе обожаемой правнучки Франсуазы он кинулся в Сену. Утонуть, однако, не удалось, вытащили, откачали. И он, молодой и красивый, продолжал жить. Разменяв второй век, Мануэль перестал считать годы. Существование в чужом времени, среди чужих людей оказалось пыткой. Беда изобретения эликсира заключалась в том, что оно дарило и бессмертную память. Концовка романа необычна, но в духе Николая Сергеевича: в середине XXI века бессмертного космонавта Мануэля Бока сажают в звездолет Международной ассоциации космонавтики Земли, и он летит к далекой звезде, к которой простому, точнее, нормальному человеку в жизнь не долететь, просто-напросто не хватит ее, жизни-то.
Проглотив роман (Николай Сергеевич прочел нам лишь первые две главы), мы дружно накинулись на автора за неправдоподобную забывчивость Мануэля, как-то он уж слишком небрежно отнесся к своему изобретению, и как это он его забыл, не смог восстановить, когда на руках умирают жена, дети, друзья? И вообще… Мы кусали молодыми зубами главу за главой, абзац за абзацем… Но вот сколько лет прошло, я прочитал много всякой литературы, в том числе и фантастической, но это произведение, даже на машинке не отпечатанное, в памяти осталось до мелочей, до имен-фамилий второстепенных действующих лиц.
16. ПолуночникиУже за полночь, а мы все у Николая Сергеевича. В руках у меня тонюсенькая серенькая книжечка — стихи Надсона. У Шаиха — финка и ламповый патрон. Разговаривая, мы, как повелось, что-то листали или чинили. Иногда и молча сидели и не чинили ничего, загипнотизированные каким-нибудь прошловековым «Око Юмой — японским шпионом» или «Призраком острова Прощай Мама» из антикварной части библиотеки Николая Сергеевича.
В тот вечер Николай Сергеевич был в превосходном настроении: окончил объемистую статью, которую через день, в понедельник, предстояло отвезти в обсерваторию. По правде сказать, он всегда был в превосходном расположении духа. Афоризм, что жизнь — это поток различных настроений, его не касался. Он сказал однажды: надо уметь управлять своим настроением, ибо оно, если не повинуется, то повелевает. Я запомнил. Потом и у какого-то философа подобное изречение встретил. Выписал, над письменным столом повесил. Но повелевать своими настроениями так и не научился.
Шаих крутил финкой, как отверткой, и рассказывал о знакомстве с Киямом Ахметовичем, о его квартире — «настоящем Эрмитаже на Алмалы». В то время ни в Ленинграде, ни в Москве мы еще не бывали, но что такое Эрмитаж или Третьяковка, — каждый из нас, разумеется, знал. Шаих каким-то образом лучше знал. Хоть и слыл технарем (он мечтал о Московском физико-техническом), рыбаком да голубятником, — его познания в истории, литературе, живописи меня поражали. Откуда? Дымит целыми днями канифолью или голубей гоняет и вдруг на уроке литературы заводит спор с учителем, мол, Сальери, будучи сам талантом мировой величины, учителем Бетховена, Шуберта, Листа, не мог отравить Моцарта: «Гений и злодейство — две вещи несовместные». И если Мешок, так прозвали учителя русского языка и литературы (что-то общее было между ним и этим бесформенным видом тары), и хотя он (я не могу назвать его по имени, оно безвозвратно кануло в закоулках моей памяти) очень спокойно и профессионально, то есть пересыпая терминами и умными словечками, осаждал наскоки юного дилетанта, то на внеклассном обсуждении балета по одноименной сказке Тукая «Шурале», на который в театр мы ходили всей школой, взял верх в завязавшемся споре лишь волевым приемом, выставив оппонента за дверь. А началось с того, что Шаих заявил: Шурале хоть и шайтан, но симпатичный, думал поиграть с дровосеком Былтыром и помочь ему согласился — развалить бревно надвое, а тот выбил клин из разрубка и защемил бедолаге пальцы. Мешок сказал, что Шаих истолковывает увиденное шиворот-навыворот, не так, как положено, не дорос он до балета, не знает Тукая. Шаих-то как раз знал, но с Мешком у него были свои счеты и лишний раз показать, что Мешок он и есть мешок, не преминул, ответив: не один он так понимает, недавно прочитал сказку четырехлетнему соседу, и тот заплакал: «Жалко Шурале, остался закапканенный в лесу, что с ним будет?» «Вот и у тебя мышление на уровне четырехлетнего младенца», — съязвил педагог. Тогда Шаих припомнил не то рассказ, не то пьесу современного татарского писателя, где Шурале брался под защиту — это веселый лесной шалопай, вечно влипающий в истории, из которых сухим ему выйти никогда не удается. «Это все придумки… Ревизия классики!» — забрызгал слюной учитель словесности. Тут-то Шаих и подлил масла в огонь: да ведь и сам Тукай был никем иным, как Шурале.