Шейх и звездочет - Ахат Мушинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Так ведь, как лед, вода-то!
— Сама поберегись,— кивнул на голые икры Аширов.— простудишься и мужа не дождешься.
— Не твоя забота.
— Не моя-то — не моя, но нашего служилого брата. Поголовно бобылем оставите, будет дело.
— Служилый нашелся! — смерила молодуха незнакомца взглядом.
— Ты не смотри, что я в пальто драповом, уж больше года, как по госпиталям бомбой фашистской командирован. Не в такие одежи выряжался. Дашь напиться-то?
— Пошли, по-человечески уж...
— О! Совсем другой компот! Окажемте-ка помощь представителям трудового фронта, посодействуем солдатушке любезной.— Аширов переложил коромысло с ведрами на свое плечо.— Из Свердловска еду, из госпиталя. Можно сказать, сбежал оттудова, мочи не осталось боками матрацы тыловые сушить. Мои друзья на поле боя кровь мешками проливают, а я... Нет, хватит.
— Простите великодушно! — Молодуха пропустила фронтовика вперед.— Но и вы тоже... Коль на плечах солдатская телогрейка, то обязательно солдатка? — Про «бабусю» не вспомнила.— Поосторожней, скользко,— предостерегла совсем уж миролюбиво и на излучине тропы махнула длинным рукавом телогрейки: — Вон ворота мои, вон те...
— С распахнутой дверцей?
— Не распахнута она — ее вовсе нет. Намедни утречком вышла, гляжу: как ветром слизнуло. Кому спонадобилась, зачем? Вот каково женщине, у которой мужа...— Она не договорила, прикрыла рот платком, кашлянула.
— Заявила?
— Чего?
— Заявила, куда следует, про дверь-то, спрашиваю?
— Людей смешить! Война идет, а я с этим... диверсанты дверь уволокли!
Аширов вошел во двор, заваленный снегом, глянул на блестящие змейки, протянувшиеся к сарайчику и покошенному сортиру, и сказал себе: «Тут я и зацеплюсь». А вслух произнес жалеючи:
— Да, хозяюшка, мужским духом у тя тут не пахнет.
— Откель ему, духу-то этому, взяться! Брат с отцом еще в сорок первом похоронками отприветствовались...
— А муж?
— А-а!..— был ее ответ, который как нельзя лучше сказал Аширову: «Все нормально, старик, будь, как дома, ты не ошибся — судьба твоя сообщница, а сам ты прекрасен и неотразим».
— Как тебя звать-то, красавица?
— А тя?
— Меня — Иван Петров.
Хозяйка выставила из рукава ключ, отомкнула сенную дверь.
— Проходите...
Эх, Россия-матушка, легковерная и сердобольная, воду на тебе возить и только! Марийка, святая простота, с наивностью ребенка поверила в пораненного фронтовика Ивана Петрова, как тремя годами раньше, в самом начале войны, с тою же легкостью приняла за истину сиповатое заявление чекиста в доме на Черном озере, где находились различные организации, охранявшие государственную безопасность, о том, что ее муж, арестованный накануне ночью, шпион и предатель родины.
Аширов, переродившись в Казани в эпилептика Ивана Петрова, освобожденного от воинской повинности после тяжелой контузии на фронте и года странствий по госпиталям, не ошибся, надумав испить водицы у молодки в солдатской телогрейке, оказавшейся простосердечной, безмужней Марийкой, одной из тех русских хозяюшек, проживавших в татарской слободе, которую татарской называли больше по сложившейся привычке и то лишь по случаю. Большой разницы для Аширова не было — русская бабенка, татарка, чувашка, в его богатом послужном списке имелись и те, и другие, и четвертые, просто, подумалось, с документами Ивана Петрова подчалить к ней будет сподручнее, проще, чем к какой-нибудь Марьям. Марийка и не поинтересовалась документами, да и кто их спрашивает, когда выпадает такое счастье одинокой женщине — мужик, мужик с руками и ногами посреди войны! Она приютила, пригрела несчастного, потерявшего «всю семью — жену, детей, родителей — в первые же дни рокового сорок первого». Помогла и на работу устроиться, на элеватор, где трудился ее зятек, муж сестры, колченогий дядя Костя Обухов, состоявший там заместителем командира военизированной охраны. Ни с какими мало-мальскими просьбами Марийка к Обуховым не навязывалась, знала свой шесток, чего растрепанной-то лезть в гладкую семейную жизнь! Не помогли ведь, когда зимой сорок первого помирал двухлетний Антошка. Чего уж... А тут поклонилась в ножки, поломала свой устав.
Новому Марийкиному жениху Обуховы нежданно-негаданно подсобили — «фронтовик же — не враг народа» — со скрипом, с подмазкой, а протолкнули в замзавы зерноскладом. Аширов, имевший до этого широкую практику общения со складской службой разного пошиба, различных городов и сел (по подложным документам выписывал себе и дружкам-«артельщикам» безбедную жизнь — зерно, муку, провизию), на законной работе само собою не сплоховал. Навар снял в первый же день, с первой же колонны подвод, которой заправлял культяпый мужичок, здоровенная бабища и два сердцу милых, но очень уж суетливых, плюгавеньких татарина. Единоверцы беспрестанно спорили на родном языке, не стесняясь «начальника Ивана», на элеваторе человека нового и по физиономии видать — туповатого. Аширову и видеть не надо было, что на телеге разместился лишний мешок пшеницы. Болтливые соплеменники сами дали понять, какая подвода тяжелее нормы. Туповатый замзав, извинившись за неопытность, перевзвесил груз... Возчики заахали-закудахтали, колчерукий предложил четверть водки, курицу, но Аширов так мелко не плавал. Его такса: за мешок пшеницы — две тысячи рублей. Уговаривать не пришлось. Бригада уплатила пошлину и быстренько, пока начальник не передумал, вывезла семь левых мешков — по одному мешку на повозку. С другими бригадами Аширов решил дел не водить. Береженого бог бережет.
Только проводил колонну, прибежал весь в мыле завскладом: на станции ждет разгрузки состав с зерном, а железнодорожных весов нет. Аширов сказал, что надо принимать без взвешивания, что если весь состав затаривать в мешки — неделя уйдет. Шеф поскакал к своему шефу. Вернулся, в руках телефонограмма: «Принять груз состава №№ без взвешивания...»
Эх, Россия-матушка, точно купчиха-миллионщица, словно царица беспечная, во все-то века разбрасывалась ты несметными богатствами! В ту страшную войну и то не поскупилась. Обкармливала трутней. Обжирались они, упивались, на жаркие каменки личных банек бутылочным пивом поплескивали. А народ переминался в огромных очередях с хлебными карточками в мосластых кулачонках в ожидании заветных долек, позабыв о существовании молока и масла, будто они и не водились на свете.
Состав зерна Иван Петров принял...
Через месяц его, как добросовестного и надежного работника, перевели на мучной склад. Помощь дяди Кости уже не понадобилась, сами с усами. Петров-Аширов отпустил сталинские усы, которые у него всю дорогу от муки были белыми, и повел трудовую деятельность с маршальским размахом. Завскладом был слабоват до спиртного и услужливому заму доверял безмерно. Аширов «толкал» муку по следующей расценке: за мешок — пять тысяч рублей и за пропуск, выписываемый для колонны на выход,— десять тысяч. Купил дом с банькой в Козьей слободе за Казанкой, прописал там жену Марийку, зажил благоуханно, по-байски. Кто скажет тебе, что ты дезертир, жулик, спекулянт, враг, нет, тебя уважают и в гости не вшивота голопупая зазывает, а все завмаги да завгары, про своих складских и говорить нечего. И сами погостевать напрашиваются, отбоя нет, знают, что у Ивана Петрова благородное общество, завидное угощеньице, да и веселье — только у него и забудешь, в какое сложное время живешь. Марийка рада-радехонька, вот какой у ей муж, не то, что прежний. Расцвела на глазах, раздобрела, уж и не ходит, а лодочкой плавает, бедрами покачивая. Позабыла, как окопы близ города в декабре сорок первого ломиком долбила, как голодовала-холодовала без мужа, без поддержки с двухлетним сынишкой на руках, как таяла ее родимая свечечка, Антоша синеглазый, как хоронила его на Архангельском кладбище без креста, без памятничка и голосила, и рвала на себе волосы. Прибежала раз, когда еще сыночек жив был, к Обуховым с протянутой рукой, но что они могли? Зятек только из госпиталя прикостылял, а по лавкам-то своих четыре короеда. После, когда он устроился на элеватор, встали Обуховы на ноги. А она — вот только при Иване. Зятек, конечно, помог ему, но Иван и без него устроил бы их жизнь на зависть многим — светлая голова! Теперь вот сам Константин Константиныч Обухов с поклонной головой притаскивается, заискивает перед Иваном, деньжат ли, муки ли выклянчивает, а сам все поминает свое благодеяние в начале послефронтовой трудовой биографии свояка — так с некоторых пор Обухов стал угодливо называть Ивана, прекрасно зная, что по закону это не так, ведь не зарегистрированы Иван с Марийкой, и не ведая, что по природе именно так: Марийка от Ивана собиралась стать матерью.
В один прекрасный день Марийка умолила супруга отпустить ее на недельку к Обуховым, сестра просила приглядеть за детишками, сама в деревню собралась съездить к матери. Однако поездка сестры сорвалась, и Марийка, солнечная, радостная, что скорее, чем думала, приголубит ненаглядного Ванечку, накормит (он плохо без нее кушал), припорхала к сердцу милым воротам, в руке сетка с первыми свежими огурчиками с базара... Распахнула калитку, а во дворе родном дым коромыслом: на загривке четырехногой жаровни мясо ломтиками, на штычки нанизанное, коптится, вокруг какие-то бабы, мужики шатаются, хохочут, а из баньки раскрасневшийся Ванечка в чалме из полотенца и шароварах ниже пупа вываливается. Лыбится пьяно. За ним — молодица мокроволосая в ее, Марийкином, халате..