Воспоминания о жизни и деяниях Яшки, прозванного Орфаном. Том 2 - Юзеф Игнаций Крашевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не говорю уже ничего об усадьбе, а скорее старой халупе, которую арендатор только поддерживал, потому что рядом у него был собственный дом, о Пацевичах ничуть не заботился и выжимал из неё только то, что мог. У меня была королевская дарственная, о которой там уже знали, но получить тотчас землю было трудно. Арендатор находил тысячи оправданий, чтобы защититься от меня, или, скорее, хотел выторговать выкуп. Он составлял счета, брал в свидетели людей, обосновывал обычаями, так что я, будучи нетерпеливым, хорошо ему заплатил, чтобы вступить в свою собственность.
По правде говоря, я получил значительное имение, но запущенное и без какого-либо инвентаря. Тот, кто арендовал эту землю, будто бы умер и исчез для меня. Сам я не мог остаться в имении, потому что король приказал мне возвращаться, уже не к Ольбрахту, а к себе; пришлось искать человека, кому доверить Пацевичи и дать денег на развитие. Знали о том, что я служил королю и находился при нём; мне это давало у людей кое-какой фимиам, но меня кормили словами и поклонами, а за кошелёк каждый осторожно держался.
Там в соседстве мне сразу предлагали жениться на шляхетской девке, у которой было приданое и семья; они могли заняться Пацевичами, но мне не хотелось, не мог выкинуть из головы Лухну — а что мне было делать с женой при дворе? Своей службы при короле, пока он жив, я не мог бросить из одной только благодарности.
В конце концов пришлось сделать так, как веками у нас все делали, — одолжить у еврея под процент деньги, угодить бедному шляхтичу и посадить его в деревне, остальное поручая Богу. Получить в то время деньги не было ни только никакой надежды, но мне ещё пришлось искать их на реконструкцию. Нужно было ставить новый дом, поднять свалившуюся мельницу, купить инвентарь. Всё это представляло скорее бремя, чем богатство, но человек думал, что имеет крашу над головой и приют, а под ногами родную землю, с которой его никто, кроме татар, не мог выгнать.
С этим я спешил, как мог, однако прошло достаточно времени; и только в конце февраля я выбрался в погоню за королём, который уже из Вильна ехал в Гродно.
По дороге до меня дошли грустные новости, что королевича Казимира, эту чистую жемчужину среди королевских детей, самой лучшей воды, очень слабого, кашляющего, хилого везли в карете бездыханным, а лекари готовили к страшному удару сердце королевы.
Детей у Елизаветы было предостаточно, но всегда самый любимый ребёнок тот, которого мы теряем, и, сказать по правде, родители и все любили Казимира больше других.
Спасения уже не было, болезнь взяла верх. Лекари приписывали её тому, что он вёл жизнь не свойственную пылкой молодёжи, — чистую и ангельскую. Хотели его женить, но он открыто признался, что дал Богу обет чистоты.
Будучи таким слабым, он часто целые ночи проводил на молитве под крестом на холоде или лежал крестом в костёле, так сурово постился, что по несколько дней подкреплялся только хлебом и водой; в конце концов силы его совсем покинули.
Было примечательно, что никогда он не был так ангельски красив, как в то время. Итальянец Контарини, которого король некогда принимал в Троках, не мог достаточно нахвалить красоту Казимира и Ольбрахта; но с тех лет королевич вырос и, можно сказать, лицо стало ещё чудесней.
Что-то такое ангельское было в его улыбке и взгляде, что люди, глядя на него, хотели падать ниц. Казалось, что он был рождён не на этой земле, но на неё сошёл… и только крыльев не хватало, чтобы быть ангелом.
И этот облик вовсе не обманывал; поскольку был непередаваемой доброты, а кто хотел иметь заступника, лучше, чем он, не нашёл бы; то немногое, что у него было, раздавал так, что у него часто не оставалось одежды, денег — всегда. Он также для себя ни в чём не нуждался, и если бы родился в самом бедном сословии, его бы это ничуть не беспокоило.
В этой добровольной бедности от него исходило такое королевское величие, точно в золоте и пурпуре ходил, которых терпеть не мог, потому что был удивительно смиренным. Только когда ему приказали, он надел алую одежду и тут же её снял.
Придворные часто пели ту песнь, что после отца трон принадлежит ему, на что он мягко отвечал, что королевство его не на этом свете. Король, суровый к детям, а теперь даже разгневанный на Владислава Чешского, потому что он был не достаточно ему послушен, Казимира, можно сказать, уважал и никогда в эти годы даже не делал ему выговора.
Ему уже не сопротивлялись, когда, вопреки советам лекаря, он мучил себя постом и молитвой. Мало было надежды, что он выживет.
Когда в последние дни февраля я приехал в Гродно и сразу занял при короле должность каморника, я узнал, что Казимир, утомлённый дорогой, очень ослаб, у него поднялась температура и доктор прописал ему отдых. Впрочем, никто, за исключением его самого, такой скорой смерти не предчувствовал.
Первые мартовские дни были суровы и холодны; в Гродненском замке, хотя свиду он был обустроен для приезда короля, комнаты были холодные, дымные, а печи, которые топили по целым дням, плохо их обогревали.
Королевичу даже не давали уже выйти из комнаты в часовню, поэтому со своим Конарским он сразу соорудил в своей каморке алтарь, над ним повесил образ Богородицы, который всегда был с ним, и по целым дням молился перед ним и пел. А оттого, что в то время как раз шёл Великий пост, половина постных дней в неделю, лекари прописали питаться лучше, но напрасно… Еду, которую приносили, по-видимому, съедали королевские собаки, а он жил хлебом и водой.
Наконец четвёртого марта ангел пошёл на небо, а кто его видел мёртвым в гробу, никогда не забудет, потому что эта красота, какой он при жизни отличался, стала в сто раз прекрасней. Казалось, что он мягко улыбается во сне.
Скорбь по нему описать трудно. Даже Ольбрахту, который не очень был склонен к слезам, а с этим братом, хоть любили друг друга, мало общались, потому что были люди совсем разные, несколько дней ходил сам не свой.
Теперь право старшинства обещало корону Ольбрахту.
Мы возвратились в Краков, когда мор совсем прошёл,