Последний юности аккорд - Артур Болен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А что он говорил?
– Ну, ты что, Андрюху не знаешь? Что дура манерная и все такое прочее. В принципе, он прав, конечно, но ведь других-то нет. Короче, к обеду только раскололась: мол, я тебе пожелала спокойной ночи, а ты только хрюкнул в ответ. Вот и вчера тоже… Молчит. От греха подальше пошел к Андрюхе. А там Гордейчик. Сидят оба красные. Молчат. Я говорю: «Привет ребята». А они молчат. Злые оба. Я думаю, ни хрена себе! Смотрю – на столе Андрюхина тетрадка раскрыта, а там – его гениальные стихи. Что-то про космос, смерть и бессмысленность. Ну, я тогда и говорю, чтоб поддержать разговор: «Жизнь, мол, бессмысленна». Смотрю, Андрюха поскучнел, а Гордейчик ядовито усмехается: «Ого, – говорит, – еще один Байрон. Не много ли на один советский пионерский лагерь?» Я спрашиваю по-глупому: «А кто, мол, еще?» – «Да вот Бычков, – говорит, – да ты, да этот ваш еще один… тоже ходит… принц датский». Я говорю: «Мишка, что ли?» А она: «Мишка, Мишка, кто же еще. Англоман с улицы Народной. Как завернет: «Иц э Грейт Бриттен энд Ноуф Айленд», а у самого брюки дырявые!»
Я невольно осмотрел свои брюки. Дырка действительно была. На левой брючине. И Славка ее увидел.
– Маленькая. Почти незаметно, – сказал он успокаивающе.
– Скажи мне, Славка, кто мы такие?
– В смысле?
– Мы раздолбаи? Или гении? Вот в чем вопрос.
– Все гении – раздолбаи, – подумав, ответил Славка.
– Но не все раздолбаи – гении, – ответил я со вздохом.
Где-то за деревьями взвизгнул пионерский горн и раздался хохот. Акация зашумела над нашими головами, стряхивая за шиворот колючий мусор.
Я выбросил окурок и поднялся.
– Ты куда? – уныло спросил Славка.
– Иц э Грейт Бриттен энд Ноуфен Айленд! – ответил я громко и пошел к своей даче.
Часа два я играл в шашки со своими пионерами. На обед – впервые! – Наталья не пошла. Она появилась на крыльце в новом лиловом сарафане с глубоким декольте, манерно закурила и сказала каким-то волнующе-отрешенным голосом, глядя вдаль.
– Миш, своди их сегодня сам. Мне что-то есть не хочется.
Мне вдруг показалось, что все пионеры посмотрели на меня сочувствующе. Я почему-то вспыхнул.
– Ладно. Какие проблемы.
Укладывал детей на тихий час тоже я. Благо они были вышколены так сурово, что мне даже не потребовалось повышать лишний раз голос.
Потом я лежал в своей комнатке на смятой кровати, курил в потолок и слушал, открыв рот и бледнея, как в соседней комнатке нервно вскрипывала кровать, звучал приглушенный смех и странное шуршание. Иногда, грубо, резко раздавался громкий голос Натальи.
– Ну ты, охренел что ли?!
– Эй, полегче!
– А мне-то что, что ты подумал! Перебьешься.
Глухо, низко бубнил что-то голос Феликса и опять его громко перебивал голос Натальи.
– Да перестань ты мне голову морочить! Расслабься. Я говорю: отдохни от этой мысли!
Феликса я увидел только вечером, пригнав в стойло после ужина свой маленький отряд. Он сидел на крыльце, обнявши коленки, и раскачивался, уставившись в одну точку. Пионеры осторожно обходили его стороной. Я переоделся и присел с ним рядом. От него пахло вином. Он посмотрел на меня сбоку.
– Выгнала, – сказал он.
– Кого? – не понял я.
– Меня выгнала. Сидорчук.
Я не нашелся, что ответить.
– Хочешь выпить? – спросил Феликс.
– Хочу! – обрадовано сказал я.
– У меня есть коньяк, – Феликс тоже оживился, – дагестанский. Взял на всякий случай.
Я захватил из своей комнаты два стакана, пачку печенья, и мы перебрались с ним на уютную лужайку, отгороженную от лагеря высоким забором из цветущего красного шиповника. На траву я бросил пиджак. Феликс достал из сумки бутылку, вгрызся зубами в горлышко и выплюнул пробку. Я подставил граненые стаканы.
– За что? – спросил он, поднимая стакан и усмехаясь.
– За любовь.
Мы выпили. Феликс вяло откусил печенья, он был подавлен. Мне наоборот стало хорошо. Я похлопал его по коленке.
– Все отлично, старик, все нормально.
– Я люблю ее, – выдавил Феликс, отрешенно уставившись в траву.
Я деликатно кашлянул.
– Тебе не понять… Извини, но тебе никогда не понять, что такое любовь, – упрямо проговорил Феликс.
Я посмотрел на бутылку, в которой было еще больше половины, и согласился легкомысленно.
– Наверное… Не каждому дано. Любовь – это дар.
Феликс усмехнулся. Мне стало стыдно. Однако он был увлечен своими сумрачными воспоминаниями.
– Мы познакомились на танцах. В нашем училище. Я сразу ее увидел. Представляешь? Три сотни человек в зале, а я увидел ее сразу. И как будто вот здесь… за сердце кто-то схватил и – не отпускает… Платье красное, туфли черные, губы алые… И этот профиль… Как у римской патриции… На танец ее пригласил… А она – согласилась… Ты хоть видел, какой у нее профиль?!
Он яростно посмотрел на меня. Я замер, перестав жевать печенье.
– Видел, как она смотрит?!
– Видел, – осторожно проговорил я, боясь его ранить. – Так смотрит, что думаешь: «Ничего себе! Вот это да».
– Я готов на колени падать, когда она на меня смотрит, – строго возразил он. – Это взгляд самки, которая готова сожрать самца…
– Да ладно тебе… – начал было я примиряюще, но он меня прервал.
– Думаешь, она меня любит?
Я так не думал, но промолчал.
– Черта с два! Она никого не любит. А если и полюбит – горе этому человеку. Мы переспали с ней через два дня, можешь себе представить?
– Могу, – ответил я, невольно вспоминая на какой день знакомства мы с Натальей трахнулись.
– Я понимаю, что это глупо… – Феликс обхватил голову руками и стал раскачиваться. – Но я готов отдать ей все. Все, все! Все без остатка.
Я поглядел на него и невольно подумал, что отдавать, в сущности, нечего. На побледневшем лице его выступили красные пятна, глаза увлажнились. Он вот-вот готов был заплакать. Я разлил коньяк по стаканам. Себе налил больше. Он не заметил.
– Мы с ней пили шампанское прямо в парадной… – мычал он. – С ума можно сойти. Из горлышка! А закусывали шоколадными конфетами… И она целовала меня… везде. Как она целуется! Если б ты знал, Миша, как она целуется!
– Классно? – учтиво спросил я. Но Феликс меня не слышал.
– А потом она и