Последний юности аккорд - Артур Болен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Итак, я не оговорился. Я не испытывал к Нине сексуального влечения. Во всяком случае, сильного и явного. Странно, не правда ли? Я готов был в ту пору трахнуть толстую старую повариху из лагерной столовой, а вот красивую утонченную Нину не хотел. И в тоже время влекло меня к ней необоримо.
Манерничал, рисовался я в ту пору ужасно. Самим собой быть мне было просто невыносимо. Мы, молодые люди 70-х, вообще были увлечены тогда этой дурацкой игрой: кто-то играл в гениального поэта, кто-то в неистового комиссара времен гражданской войны, кто-то в таежного романтика и гуляку, кто-то в блатного, кто-то в супермена-спецназовца! Никто не хотел быть просто слесарем или просто инженером. Самой большой популярностью пользовался персонаж под названием «непонятый талантливый человек» и «непонятый страдалец за правду»… Особенно страдали этой болезнью молодые мужчины. Очень модно было отбиться от стада и загадочно грустить в одиночестве, пока не находилась какая-нибудь сердобольная душа, томимая скукой и обывательской пошлостью, готовая влюбиться в любого дуралея, лишь бы он обещал ей сложную психологическую загадку и бурный драматический финал. Я и сейчас не могу понять истоков этого массового умопомрачения. Или скучно нам было в стране советской жить? Или сам воздух в стране был отравлен безумным пафосом какого-то грандиозного и бессмысленного строительства, когда от каждого требовалась какая-то яркая роль, какая-то маска; отсидеться в этом спектакле было невозможно!
Ну, про врожденную гениальность свою я уже говорил. Но это была, так сказать, главная роль, ведущая, а ведь я умел и другие… Например, у меня была роль, довольно забавная и характерная, надо признаться. Я сразу усвоил с Ниной какую-то небрежно-хамскую ухарскую манеру поведения, которая мне самому представлялась очень мужественной и подходящей моему положению. Я был этаким техасским ковбоем, андалузским мачо, гопником с улицы Народной, Волком Ларсеном, Хемингуэем и Есениным в одном лице (лиц, составивших этот мой персонаж, было гораздо больше, но все они были грубы, агрессивны и высокомерны). И, конечно же, я был советским Байроном. Ну, вы знаете, как это было в юности – главное, всех презирать, ничему не верить и научиться корчить демоническую рожу. У меня получалось неплохо: именно рожа. Особенная щекочущая прелесть заключалась в том, что рожа появлялась на моем лице всегда внезапно и всегда некстати. Вот только что мы весело болтали обо всем на свете и смеялись и вдруг я – мрачен и дик, я не отвечаю на вопросы, я не улыбаюсь, я весь застыл в каком-то столбняке!
Нина робела. О, господа, как очаровательно она робела! Так робеют дети, напуганные страшной сказкой.
Разумеется, я не был только хамом. Разумеется, в моем хамстве она должна была видеть скорее первобытно-суровую сильную мужскую природу, нежели скверное воспитание и нравственную дикость. Разумеется, время от времени я удивлял ее странной начитанностью (один Герберт Спенсер чего стоил!), неожиданной деликатностью, и даже ненаигранной робостью, которая придавала моему варварству особенную сентиментальную прелесть.
Зато я был умный. Ум был моей религией. Я любил с ней спорить. О чем угодно. Например, я готов был доказать ей, что она не существует (сказывалось влияние Спенсера). Я нагромождал вокруг этой абсурдной идеи целые горы чудовищных силлогизмов и, забравшись на самую вершину, обрадовано кричал оттуда:
– Ну, теперь ты поняла, поняла меня?
Боже мой, я сам себя не понимал, однако, Нина старательно морщила лоб, пытаясь добраться до сути.
– И самое главное, – орал я где-нибудь в сосновом бору, распугивая зайцев. – Самое главное ты не сможешь мне доказать, что я тоже существую. Вот шишка, видишь, простая сосновая шишка, я бросаю ее на землю и теперь спрашиваю тебя: «Когда закончилось ее движение?»
– Уже закончилось.
– А вот и нет!
– Понимаю, земля движется вокруг солнца.
– Нет, нет и нет! – вопил я, размахивая руками в истеричном возбуждении. – В том то и дело, что нет! Шишка не прекращает своего движения даже по отношению к Земле. Ее движение становиться только бесконечно малым! Представляешь?!
Ласково светило вечернее солнце. Я торжествующе раскидывал руки, как будто вот сейчас, после моего страшного открытия, мир рухнет в тартары. А мир стоял себе, а Нина вдруг приседала на корточки, срывала из-за моей спины крохотный кудрявый кустик земляники.
– Ты посмотри какая прелесть. А как пахнет! Понюхай.
Я видел с какой нежной, глупой доверчивостью глядели ее черные глаза, злился и говорил с досадой.
– Да ну тебя. Ты не о том думаешь.
Была еще одна тема, которая вызывала наши споры – коммунизм. К моему изумлению, Нина верила в него, как в историческую неизбежность. С таким же изумлением она узнала, что я в него не верю. И отец ее, и дед, и даже прадед были большевиками чуть ли не ленинского замеса и, похоже, преуспели на своем поприще не только как теоретики марксизма, но и как пламенные революционеры. Дважды мы весьма всерьез и болезненно поспорили с ней по этому поводу, наконец я усвоил некий насмешливый тон в этом вопросе, но особенно ее своим нигилизмом не допекал.
Больше всего мы болтали о литературе. Нина обожала Пушкина, она часами могла декламировать его стихи. Я слушал ее с насмешкой: я был выше Пушкина. Я был выше поэзии. Я молчал. Я и сам был велик. Я знал что-то пугающее. Страшное. Окончательное. Говорю же вам – Байрон! Байрон!
Хорошо было, когда я не ломался. Когда мы купались, или ели землянику, или я рассказывал веселые истории из жизни улицы Народной. Одним словом, когда эта сволочь Байрон оставлял меня в покое. Тогда я чувствовал себя почти счастливым человеком! Почему почти? Хороший вопрос. Потому что с каждым днем становилось очевиднее, что между нами любовь. Любовь, господа, – это не шутка. Если она пришла – хлопот не оберешься.
Надо, надо было господа решаться на банальный и суровый грех. Видит Бог, я сопротивлялся. Боялся. Не хотел. Но знал уже, что это неизбежно. Кто заставлял меня? Тоже хороший вопрос. Был у товарища Байрона двоюродный брат (я уже упоминал о нем), который в ту пору властвовал над моей душой – тупой, немногословный и небритый супермен-мачо, который бил всегда прежде, чем думал, ни в чем не сомневался, никого не боялся и трахал все, что движется – этакое порождение юношеской похоти и диких нравов улицы Народной. В сексуальных вопросах это был мой главный авторитет, «пахан», и если он говорил «надо» – то здравый смысл говорил мне « гуд бай». А надо ему было всегда. Утолить его амбиции было