Антропологическая поэтика С. А. Есенина: Авторский жизнетекст на перекрестье культурных традиций - Елена Самоделова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В «Ключах Марии» (1918) Есенин рассматривал сущность искусства подобно устройству человеческой личности: «Существо творчества в образах разделяется так же, как существо человека, на три вида – душа, плоть и разум» и ввел понятие «образ от плоти » (V, 204). В статье «Быт и искусство» (1920) Есенин употребляет термин « плоть слова » (V, 218). В заметке с условным названием «О сборниках произведений пролетарских писателей» (1918) Есенин уравнивает поэтическое творчество с человеческой плотью и выделяет пролетарского поэта М. Герасимова в соответствии с выбранным критерием – «ярко бросающий из плоти своей песню» (V, 238).
Тело, плоть любого человека покрыты эпидермисом, но Есенин обращает внимание только на нежную кожу (девичью, женскую, юношескую), на которую сама природа наносит свой естественный узор: « С алым соком ягоды на коже » (I, 72 – «Не бродить, не мять в кустах багряных…», 1916); « Запах трав от бабьей кожи // На губах моих я слышу» (I, 95 – «О товарищах веселых…», 1916); «Твоя обветренная кожа // Лучила гречневый пушок » (I, 97 – «Весна на радость не похожа…», 1916). Поразительно, но Есенин внимательно присматривался к коже (всегда исключительно нежной и несущей на себе следы воздействия растений) только в 1916 году, а в дальнейшем почти перестал интересоваться состоянием кожных покровов. Гипотетически просматривается «хлыстовский код» [1106] в строках: «Быть поэтом – это значит то же… // Рубцевать себя по нежной коже » (I, 267 – 1925).
На коже заметны водянистые выделения физиологических отправлений тела, которые Есенин не относит к области биологически низкого, а наоборот, поэтизирует их, сравнивая с церковным маслом и медом: «Стирая пот свой, как елей» (IV, 146 – «Без шапки, с лыковой котомкой…», 1916); «Слаще меда пот мужичий» (IV, 136 – «Даль подернулась туманом…», 1916).
Утрата телесности ведет к смерти, и взамен образа тела появляется скелет. Понятие тела, как уже отмечалось, разложимо на дихотомию «живое/ мертвое тело» и, соответственно, влечет за собой образы туловища и скелета. Есенин упоминает и половинчатое состояние человека, пограничное между жизнью и смертью: « Полутруп, полускелет » (I, 228 – «Не вернусь я в отчий дом…», 1925). Эстетическая категория ужасного во многом построена на символике умирания и умерщвления, разложения человеческих останков, на живописании скелетов, черепов и костей, на изображении восставания из могил мертвецов и их проникновения в мир живых людей. Основанием для создания подобных картин могли послужить библейские, литературные и фольклорные традиции, сошедшиеся на перекрестье индивидуально-авторского восприятия страшного мира: это символика Апокалипсиса, поэтика романтизма и, прежде всего, «готического романа», линия декаданса в Серебряном веке и сюжетика быличек и «страшных историй», композиция необрядовой песни об изготовлении чаши из черепа изменщика, поверья о выходящих из могил колдунах в устном народном творчестве. Есенин в «Пугачеве» отдает дань увлечению замогильными страстями и ужасами ходячих скелетов, создавая в эсхатологическом ключе пространные описания загробных похождений невинно убиенных:
Эта тень с веревкой на шее безмясой,
Отвалившуюся челюсть теребя,
Скрипящими ногами приплясывая,
Идет отомстить за себя,
Идет отомстить Екатерине,
Подымая руку, как желтый кол,
За то, что она с сообщниками своими,
Разбив белый кувшин
Головы его,
Взошла на престол
(III, 25 – «Пугачев», 1921).
«Посудный код» тела
Образы кухонной посуды, будучи описаны Есениным как сделанные из человеческих голов, создают полное представление о конечном торжестве смерти: «Разбив белый кувшин // Головы его» и «могильщик, // Который, череп разложив как горшок , // Варит из медных монет щи» (III, 25, 27 – «Пугачев», 1921). Тот же по существу образ содержится в «Песни о Евпатии Коловрате» (1912, 1925): « Отешит череп батыря // Что ль на чашу на сивушную » (II, 179).
Содержательная схема изготовления посуды из головы заимствована поэтом из сюжета народной необрядовой песни – например, из «Ни сиди девка долга вечиром…» из д. Чернышевка Данковского у. (1885), где героиня грозит молодцу:
Я из рук, из ног скóмью сделаю, Я из тела твоего – пирагов напику, Я из крови твоей – пива наварю, Я из мозга твово – вина накурю, Я из галавы твоей чару вытачу… [1107]
О. П. Семенова-Тян-Шанская по наблюдениям на юге Рязанской губ. (д. Мураевня Данковского у. и окрестности) в 1914 г. сделала вывод: «Относительно осколков старины известно, что сохраняется до сих пор не мало совершенно доисторического: жива еще песня о том, как невеста велела своим братьям зарезать своего жениха (возлюбленная – милого) и устроила пир, напекла из его тела пирогов, накурила из его мозгу вина и т. п.». [1108]
Анна Маймескулова находит последовательно выраженный в сочинениях Есенина «посудный код» и тоже усматривает его истоки в фольклоре (в частности, в загадках). Ни слова не говоря о «телесном верхе» – человеческой голове, также сопрягаемой с посудой, эта польская исследовательница приводит множество примеров уподобления космических реалий (солнца, луны, неба, созвездия) – бытовым предметам (ведру, кувшину, черпаку водовоза) в творчестве Есенина. Отсюда следует вывод: «Кинетика “солнца-ведра”, опускаемого в “мир-колодец”, прочерчивает в пространственном континууме поэмы вертикаль с вектором ‘низ>верх’, от земли к небу, – закрепляемую мотивом цепи солнечных лучей, соединяющих землю с небом. Есенинская “золотая цепь” – вариант мифопоэтической золотой нити, верви, оси мира, радуги, соответствующих космической лестнице (ср. библейскую лестницу Иакова)». [1109]
Действительно, Есенин постулирует тезис: человек – «чаша космических обособленностей» (V, 195 – «Ключи Марии», 1918). Образ чаши (чашки, чары) многократно проявлен у поэта в «говорящей фамилии» комиссара Чарина из «Страны Негодяев» (1922–1923); в поэтических строках – «Звери, звери, приидите ко мне // В чашки рук моих злобу выплакать!» (II, 79), «Грянул гром, чашка неба расколота» (II, 18 – «Русь», 1914) и др. Эти яркие метафорические определения, как и образ небесного сосуда – «Взбрезжи, полночь, луны кувшин // Зачерпнуть молока берез!» (I, 154 – «Хулиган», 1919), – являют собой авторские вариации поисков «посудного кода» как одного из критериев всеобщности и единства мироздания, начиная со Вселенной и кончая человеком.
В творчестве Есенина выстраивается двоякая связь: человеческое тело изображается через земные реалии (к ним относится и «посудный код»), и Земля, Вселенная постигаются через тело человека.
Образ разбитой головы («Разбив белый кувшин // Головы его» и «могильщик, // Который, череп разложив как горшок » – III, 25, 27 – «Пугачев», 1921), хотя и несколько в другом виде, был характерен для народно-православной линии фольклора с. Константиново и соседних деревень. Так, суть дня Усекновения главы Иоанна Предтечи в народе до сих пор осмысляется так: «Десятого <сентября> был Иван Постнай. Ему же голову обезглавили ! Вот и не надо, нет, как это: лук срезать не надо, капусту срезать не надо. И даже вот женщина или там мужчина – не надо яблоки даже jисть. Ведь он обезглавлен был, Иван-то, ну, Иван Третий. <…> Иван Постнай, Иван Постнай» [1110] (д. Волхона Рыбновского р-на).
Образ разбитого кувшина традиционен для крестьянской свадьбы; он является ведущим и организующим ритуал «битье горшков» при побудке новобрачных на утро второго дня. Разбитый кувшин символизирует собой этап женской судьбы – утрату невинности при переходе в супружество. На княжеских и царских свадьбах Московской Руси царственный жених после выпивания с невестой красного вина в церкви после венчания разбивал «скляницу». [1111]
Суть свадебного битья горшков как символа утраты целомудрия невесты, как знака разбитой целостности девичьей жизни Есенин лично неоднократно наблюдал на многочисленных свадьбах в родном селе Константиново. По сведениям односельчан поэта, на второй день свадьбы родственники молодого «начинают на пол деньги бросать, горшки, кринки бить». [1112] Как сообщали старожилы села: «…тогда на рынке продавали и горшки, и чашки были такие дома. Так вот били, я забыла – что-то приговаривали. Прям как входють в избу, гуляють-гуляють вот на свадьбе и вот прям в избе раз-раз – колють. Они пустые были, ничего в них не было, а просто горшок расколола: так положено – его колоть. Молодые входять в дом – и это, и колють. Обязательно в дом входили; вот бываеть – в дом входють, вот и колють. Идёть с улицы, заходють, а тут начинають колоть горшки. Во-во-во! <…>…Приходють ярку искать – невесту искать, так положено. Вот эту время и колють – я забыла, вот когда колють, забыла, а счас вспомнила». [1113] Следовательно, кувшин как элемент «посудного кода» является знаковым обозначением человека.