Барабаны летают в огне - Петр Альшевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но Иисуса Христа в угол не загнать!
Он и свою СВЕТОНОСНОСТЬ УВАЖИТ, и обвинения в никчемности от корпуса священнослужителей отведет: путем выведения на авансцену другого священника.
Я тут, замявшись, стою, а с батюшкой из соседнего прихода спаситель Иисус сейчас говорит.
«Иди и исцеляй! Молись у его кровати и отрок воспрянет!».
Тоном приказчика говоря, Господь достучится скорее. И идентификация произойдет безусловная. От дьявола бы священнику елейное, коварное нашептывание, а если кто-то по-хозяйски орет, то понятно, что Господь.
Ошалев, но не ослушавшись, выдернутый Господом священник сюда принесется и меня от мальчика ототрет.
Его молитва с последующим сексуальным вознаграждением не связана, ее-то Господь удовлетворит, но как мы объясним девушке, почему не я, а другой священник чудо родил?
Наверно, на меня Господь что-то нашлет.
Почувствовал себя неважно и за что взялся, не довершил. Не промашка, мой чин умаляющая, а приступ, мысли мои спутавший и от лечения божьим словом их оттянувший; при температуре тела сорок градусов я устою, но разогрей мне ее Господь до СОРОКА ДВУХ, в беспамятстве распластаюсь.
Около кровати с ребенком.
Когда другой священник преподнесет Куфую возвращение его здоровья, подстегиваемый приливом сил парень на кровати не залежится.
Она освободится. На нее перенесут меня.
Мальчик скачет с товарищами, его старшая сестра стряпает на кухне праздничное блюдо, присланный Иисусом священник, недоумевая и спотыкаясь, ползет назад в церковь, а я занимаю кровать.
Скосившая меня хворь ничему на пользу уже не идет, но из нее меня ее не выводят.
Наказывает меня что ли Господь?
Подумаю получше, без скоропалительности – всего я не знаю, лимита на мое незнание нет, я помню, что я вышел из храма и моя прихожанка толстую болонку при мне ругала.
ЗА ЕЕ ПОХОТЛИВОСТЬ.
Я за собачку почти заступился и чуть не попался.
Чтобы начать властвовать, раскрепоститься мне надлежит. А над кем я хочу довлеть? Не над паствой, не над Медоном, лампочки в храме меняющим, над собой? Но мое естественное назначение быть под Господом.
Начальственный голос Христа! Далеко он не разносится, но для меня, священника, после того, как я его уловлю, ему подчиниться – догмат.
А если, заговорив со мной, он мне и покажется…
Длинный ряд Иисусов Христов.
Замахнувшись схваченными обеими руками ГОЛГОФСКИМИ КРЕСТАМИ, одновременно зашагали вперед, на оседающего меня…
Сорок два.
Христов… крестов… градусов.
Температуру до предсмертной ты мне, Господь, нагнал.
Из-за нее мигрирующие элементы моего мышления не сходятся, они разобщаются! я среди жерновов изломанности, ассиметричности, счастье ясности сознания было недолгим, загляни в правила содержания опасных животных!
Зерно этой фразы ты расклюешь?
У меня клюв и я беркут, я гриф… а ты из циркового союза?
Мне не отвечают.
Самое время ужаснуться своей судьбе.
Я не беркут, а бездыханная, найденная в забитом документами дипломате землеройка Сутун.
А мы вырываем земляные куски землечерпалкой Хитачи!
Вы не пропадете, а я, я по-немножку ковырялся, талой водой напивался, удача, что перезимовал.
Снежные зимы внушают мне робость.
У тебя на Кипре снег вообще-то не выпадает.
Он изредка и на Кипре, но я не говорю, что на Кипре я. Я в приятном заблуждение там, ГДЕ СНЕГ, ГДЕ МЕТЕЛИ – я скованная морозом землеройка.
Не бездыханная, а окоченевшая.
А в радости я от того, что Господь, посылая мне отогрев, постановил засунуть меня в дипломат. Выдвинув мордочку из норки, я подыхал от холода, а меня за усы и в него.
С дипломатом бордо по белому бездорожью продирался горнолыжник Маккалебой, с неумолимым постоянством штрафуемый за НЕПРИЛИЧНЫЕ ЖЕСТЫ: спуск ли, слалом, кому-то он всегда демонстрирует.
Палку не выпуская – лыжная палка острием вниз, средний палец подушечкой вверх, а темп съезда с горы таков, что в ушах свищет и уши закладываются!
Но жест он ваяет – к нечеткости не придраться.
Деньги с него содрали, успокоительную микстуру прописали, в аптеку он не пошел, но пошататься по снегам для снижения нервного напряжения выбрался.
Маккалебой из Эдинбурга.
Эдинбургское чудо.
Про чудо и про мои злоключения на поприще чуда я….
Ты, землеройка, не выступай.
О чуде мне вам…
Наша потасовка паршиво для тебя закончится!
Отлупить горнолыжника землеройке не сдюжить, и отец Онисифор, придав огранизму скомканному осанку гордую, в показную незаинтересованность погрузился.
Из-за чего он эдинбургское чудо, почему… расскажет – послушаю, а не станет – выпытывать не примусь.
А вы меня, святой отец, уговаривайте, бархатно меня улещивайте, и я все вам поведаю.
Оскорбительное предложение. Горнолыжник мне его не делал, но сделав, он бы ухватил, что моим согласием тут и не пахнет.
На губе у горнолыжника трещина.
От холода ли она рассеклась, от СИФИЛИТИЧЕСКОГО ЛИ НАРЫВА – я промолчу.
Молчание белокурой Энни, промолвил Маккалебой, действует на меня гнетуще.
А мое? – спросил отец Онисифор.
Твое ничего.
Вынесение отца Онисифора за черту желательных собеседников завуалировано горнолыжником не тщательно, бугром выпирает! раз землеройка горнолыжнику неугодна, священник, еле сдерживаясь, пустостословием с ним не займется.
Кипсел, Коринф, Кипр… поведи мы с ним разговор, я бы ему сказал, что Кипсел – тиран Коринфа.
А к Кипру Кипсел отношения не имеет.
Коринф при Кипселе процветал, а на Кипре демократия. Мы живем без достатка, но тиранию не признаем.
А нам, священникам, что тирания, что демократия, не оскудеем мы, не тревожься.
Впрочем, я священник, деньгами не набитый. На проживание мне выплачивается, но с церковных доходов не перепадает.
Ими заправляет Селиний Гивас. Учась в семинарии, мы с ним в одном общежитии, даже одну комнату в нем делили.
На моем столике Евангелия и Жития, а у Гиваса книги по бизнесу.
Ныне у него уже МИЛЛИОННЫЕ ОБОРОТЫ, а у меня те же Жития.
А в очко я его обыгрывал. Мне с тобой в очко играть – можно сразу раком встать, неприязненно бормотал он в мой адрес.
Ни малейшего мужеложства между нами не случалось. С женщинами не встречались, но и в педерастию не включались: на самообеспечении пребывали.
Отходя ко сну, простынями накроемся и рукой. Одеяла нам выдавали, но под одеялами мы, распаляясь, перегревались. Преимущественным образом Гивас. Невольно к нему прислушиваясь, я подмечал, что темперамент у него необузданный. Количество женских имен он выстанывал устрашающее.
Меня он ими перегружал. Дидамию и Калисфению довеском к моей Антиопе я бы воспринял нормально, но он и… и… и….
Мою Антиопу я на полотне Антониса Ван Дейка нашел. Изображенной ГЕНИАЛЬНО, БЕССТЫДНО, на ее промежности красная ткань, но прямо сейчас будет произведено сдергивание.
Пальцами рогатого сатира.
А сатир здесь не безродная тварь. В сатира, возжелав Антиопу, верховный бог Юпитер преобразовался.
Бог, но не в кого-то, а в рогатого – ушастый или усатый к раздумиям бы меня не подвигнул, но рогатый-то у нас дьявол.
Мною раскрыто, что Бог обратился в дьявола.
Не наш Бог, а тот, но все же.
А Антиопа – это роскошное тело, но и целомудренность, непорочность, в ее девственном сновидении чирикают райские птички, а я намереваюсь ей властно ввести.
РОГАТЫМ САТАНОЙ Я НАД НЕЙ.
От моего вкручивания в ее лоно она пробуждается и, вскричав, вырубается.
Реакция на ужас.
Сколько же на восстановление ей понадобится?
Да хоть в следующую секунду в себя придет – что, я ее не растолкаю? Но если я буду с рогами, она снова отключится, и мне ее вновь пихай, вновь обнаруживай, что в сознании она не задержалась; единение обликом с дьяволом и лично меня беспокоит: я же семинарист, на священника обучающийся, и подделываться под дьявола для меня ну ни в какие ворота.
Мне бы перышки на ангельских крыльях перебирать, но ангелы от меня шарахнутся.