Одсун. Роман без границ - Алексей Николаевич Варламов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Положа руку на сердце, он, конечно, изменился в лучшую сторону, стал безопаснее, удобнее, в нем не осталось больше вещевых рынков, никто открыто не играл в наперстки и гораздо реже нападали на женщин в лифте. На западе, наискосок от Филей возводили небоскребы, они смотрелись ужасно, чужеродно, но в то же время что-то завораживающее было в этом чудном строительстве, и, если прежде, возвращаясь из-за границы и оказываясь в Москве, я сразу чувствовал, насколько это иное образование, то теперь русская столица ничему и никому в Европе не уступала. И все-таки она не была больше моей. Слишком гладкая, слишком надменная, неродная, и я ощущал себя в ней таким же провинциалом, как и те, кто охранял наше издательство. С какой-то странной, мне самому непонятной тоской и благодарностью я вспоминал теперь и восьмидесятые, и девяностые, и даже на Ельцина у меня не было прежней злости. На крыше я обо всем дурном забывал, забывался – так хорошо, так славно было выпивать среди труб и антенн, курить и пьяненькому летать над площадями, бульварами, проспектами и изгибающейся рекой, с которой была связана моя жизнь от Тушина до Автозаводской. Главное, не навернуться от восторга души и не полететь наяву.
Проливные дожди сменялись снегами, а снега ледяными дождями, дули ветра, облетали и распускались листья, потом наступило страшное лето, когда Москву накрыло облако гари, солнце едва просвечивало сквозь марево дыма, внизу задыхались люди, но на крыше дышать было легче. Во время беды я смотрел на редких прохожих с масками на лице, и город становился мне снова родным и близким. Я бормотал какие-то строчки, пробовал что-то сочинять, думал про торфяные купавинские пожары, чей дым покрывал Москву, и вспоминал Петю с его дурацким пластмассовым ведерком. Как бы оно сейчас пригодилось!
Накануне Нового года на Разгуляе сменилась охранная фирма, и мне запретили находиться в здании в нерабочие часы. Сами охранники при этом не поменялись, но теперь они выполняли приказы другого начальства. Я просил их не выгонять меня на улицу среди зимы и объяснял, что во Франции есть даже закон, запрещающий это делать, а зимы там более мягкие, но мужики были неумолимы, и я понимал: кому охота терять работу?
Несколько ночей я слонялся по улицам, торчал в залах ожидания в аэропортах, потом простудился и попал с двусторонним воспалением легких в 13-ю больницу на Велозаводской улице, где меня и разыскала через неделю Валя. Принесла сумку еды и страшно наругалась, а уходя, сказала, что купит мне однокомнатную квартиру в Капотне. Были ли это отступные, плата за Костика или чистая благотворительность, не знаю, я не стал спрашивать. Конечно, район был не самый лучший, но главное, это снова была Москва-река, самое ее московское низовье, куда стекала вся столичная грязь, – но ничего другого я, видимо, не заслужил и справедливо сам скатился вниз по течению. Квартира была записана на Валю, и все равно это было невероятно благородно с Валиной стороны, хотя сама она и переживала, что бросила меня.
– Славик, Славик, я терпела, сколько могла. Прости. – И мне показалось, что на глазах у нее выступили слезы.
Ректор
Я никогда больше, матушка Анна, не ездил ни в Купавну, ни на Фили, хотя иногда хотелось очень. И ладно Купавна – она была все-таки далековато, но сколько раз, когда я заходил в метро, меня тянуло пересесть на голубую ветку, выйти на нашей открытой станции, войти в подъезд, зайти в лифт и подняться на седьмой этаж! Может быть, позвонить в нашу квартиру и попытаться объяснить новым хозяевам, что я здесь когда-то жил, спросить, не разрешат ли они мне взглянуть на Москву-реку и огоньки на том берегу. Но я себе это запрещал. Все наши общие дорожки, все повороты, дворики, наш подъезд, ведомственный магазин на первом этаже, все фонари и окна, которые фотографировала Катя, остались для меня там, куда не было возвращения. Я боялся что-то нарушить в своих воспоминаниях, где годы, проведенные с Катериной, оказались моим единственным капиталом. Возможно, тут зеркально отразилось то, что испытывала когда-то давно после Артека и до нашей встречи в университете она, и это придавало ей сил, но, то, что для тринадцатилетней девочки естественно и хорошо, для сорока с лишним летнего мужика – бессмысленно и бесплодно. Да и много ли проку в мечтах о прошлом? А с другой стороны, если бы не было этого, чем бы я жил тогда и о чем вспоминал?
Единственное место, куда я одно время приходил, был институт, где Катя училась. Он еще больше обветшал за эти годы, там опять сменился ректор и были совсем другие студенты: они поступали сразу после школы, девчонок было больше, чем мальчишек, и на переменах дети вываливались на улицу – им не разрешали теперь курить ни в здании, ни на территории, и они выходили на Большую Бронную, толпились, мешая прохожим и бросая бычки где попало. Я наблюдал за юными дарованиями с противоположной стороны улицы от итальянского ресторанчика, и мне нравилось думать, что когда-то в эту калитку входила Катя, занималась в таинственных аудиториях, гуляла по дворику и сидела на этих подоконниках, а я поджидал ее теплыми вечерами в институтском саду близ круглого прудика с рыбками или заходил в книжную лавку.
Это был очень классный магазин с добрым, сердечным продавцом, там можно было недорого купить или просто стоять и листать книги, и никто тебя не прогонял. А теперь магазин прикрыли, в институт пускали только по студенческим билетам, и охрана строго за всеми входящими следила. Я вспоминал свою тогдашнюю ревность, себя молодого, наивного и думал о том, как одновременно далеко и недалеко от всего этого ушел. От этих мыслей на душе становилось легче, и только об одном я заботился – этими свиданиями не злоупотреблять, чтобы они не стали рутинными.
Однажды весной в усадьбе начался ремонт. Старенькое желтое здание, которое непонятно как уцелело до той поры и не рухнуло, наверное, единственное такое в центре залакированной Москвы, обнесли лесами, на территорию стали въезжать тяжелые машины со строительными материалами,