Одсун. Роман без границ - Алексей Николаевич Варламов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На восточном берегу дубовая роща шумит листьями и распускает над моей головой зонтик старшей Олиной сестры, и я вспоминаю Зиновьеву с ее «не забудь умереть». В лесу страшно, гулко, тяжко, я иду, не разбирая дороги, по корням, зарослям, оврагам и кустам, где обыкновенно бы не прошел, а потом словно окно в черном коридоре возникает прокурорское поле. Оно освещено солнцем и засеяно рожью. На пыльной дороге трясогузки. Стрекочут кузнечики, гудят пчелы, и ни дуновения ветра. На нашем камне сидит человек в белой панамке. Он болтает ногами в детских сандалиях взрослого размера, насмешливо глядит на меня и жует огурец. Рядом валяются пустые ведра.
– Ну что, мать Тереза, отделали тебя ребятишки?
– Петька!
– Ты зачем туда полез, дурачок? – спрашивает он ласково.
– Да я ж говорю, с чуйкой у меня плохо.
– С башкой у тебя беда!
– А у тебя не беда? – Я сажусь рядом. – Ты каким таким боевикам деньги давал?
– Разным. – Он отворачивается, и только сейчас я замечаю глубокие длинные ссадины на его шее, похожие на две борозды.
– И баску тоже?
– Он не баск, – говорит Павлик уныло.
– А кто?
– Курд. – Петька смотрит мне в глаза и шмыгает носом, а я смотрю, не отрываясь, на его шею. – Я же не знал, кого они там перевозят.
В поле тихо, но слышно, как в безмолвии растет рожь. Раньше я этого не замечал, а теперь и вижу, и слышу. Солнце в зените, однако жары нет. Поднимается юго-западный ветер, дует сквозь нас, усиливается, какие-то люди едут на велосипедах к прокурорским дачам, и ветер треплет их одежду и засыпает пылью глаза.
Сколько же лет назад я здесь был последний раз? Местность сильно изменилась, и дачные домики теперь совсем не такие, как раньше, – повсюду большие особняки, окруженные газоном и канадскими елями. Срубы из цилиндрованного бревна, сайдинг, металлочерепица, дачные качели, беседки, уличные камины, бассейны, пруды. Дорогие автомобили. Коттеджные поселки с охраной. И никаких тебе парников, никаких грядок, ни куч с удобрениями. Несмотря на то что заборы выше человеческого роста, мне очень хорошо все видно: и какие дома у химиков, какие у энергетиков, какие у вузовских работников, ну а самые шикарные виллы, конечно, у прокуроров – тут и к гадалке ходить не надо.
– Эти, что ль, тебя засадили? – спрашиваю я у Павлика – Давай их пугать пойдем. Я знаю как.
– А, плевать, я не в обиде. Работа у них такая.
На наш дачный участок и что там построили я не смотрю. Очень больно еще. Но вообще-то все не так уж и плохо, ибо означает, что люди не собираются никуда уезжать, они вкладываются в эту землю и будут жить на ней с упованием – и они сами, и их дети, и внуки, ибо тот, кто полагается на Бога… А если они хотят комфорта, что ж в этом дурного?
Светка, Светка, это ты победила, ты первая поняла, к чему все идет. Отчего ты так горько и безутешно плачешь над парниковыми огурцами сорта «зозуля» в своей Бердяевке? Ты сделала все, что могла. Не пускала на свой порог казенных людей, бросалась как медведица, когда уводили твоего грузного сына, а потом ходила и обивала чужие пороги, писала письма, носила передачи, умоляла о помощи, и нет твоей вины в том, что никто не захотел тебя слушать.
Не плачь, женщина, это просто наш с твоим мальчиком последний одсун.
А по дороге движется еще одна фигура. Наверное, тоже дачница, за грибами или купаться на карьер намылилась. Но нет, не похоже. Ни полотенца, ни корзинки. И ветер дует сквозь нее так же, как сквозь нас, и на пыльной дороге не остается следов, а поле, видя ее, волнуется не каждым отдельным колоском, но целиком, всем своим беспредельным пространством, и мне это что-то напоминает. В руках у нее знакомый предмет, похожий на китайский термос.
Петька меняется в лице и орет:
– Она-то какого хрена? Ее ж только попугать…
– Катька! – зову я и машу руками. – Катенька!
– Не смотрите на меня! – произносит она сердито и пытается закрыться от нас фотоаппаратом.
Но где там! Все равно видно, что лицо, руки, плечи у нее сожжены кислотой, и только глаза такие же пронзительные, цвета донбасского антрацита.
– Предупреждали ж тебя, – бормочет Петя.
– Недооценила ты их, Катюха, – это уже я.
– А они тебя переоценили, – говорит Павлик и виновато прячет глаза.
Эх, Петя Павлик, лучший философ курса, что ж твои братья наделали?
– Знаете, как больно было, – шепчет Катя и плачет: – Сыгá треба було видпустыты. Sic, sic, sic…
Вот мы и вместе все. Сидим втроем на камне и ни о чем не говорим. Камень теплый, но мы этого тепла не ощущаем. Катька ревет белугой, я ее обнимаю, она постепенно успокаивается, затихает, мы берем ведра, я и Петька – побольше, она – поменьше, и идем на канаву к химикам. Лягушки недовольно квакают, хотя чего квакать – воды много, этого добра в Купавне всегда хватало. Просто им не нравится, что они нас не видят. Мы несем полные ведра и льем воду на прокурорский валун. Прямо в трещину, в глубине которой гудит черный огонь. Потом идем обратно. Солнце висит над нашими головами и не двигается. Камень жадно пьет воду и просит еще. Куда поступает эта вода? В госпиталь к морячкам? В Крым? В Сахару? На Донбасс? К изгнанным немцам, чехам, евреям, русским, украинцам, татарам, корейцам, арабам, к инопланетянам? Этого я не знаю. Но ночь наступит нескоро, и носить придется долго, до тех пор пока с дач не позовут к обеду.
Примечания
1
Пер. с англ. стихотворения Эдварда Эстлина Каммингса. В. Британишского. – Примеч. авт.