Аритмия - Вениамин Ефимович Кисилевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Данко не ушёл. Изергиль была жива, только слаба очень. Данко внимательно посмотрел на Лолу, спросил, отчего такая она грустная. Рассказала она о смерти Дружка. Изергиль, не вставшая с топчана, сочувственно повздыхала, а Данко равнодушно шевельнул плечами: к чему так переживать из-за какого-то пса.
– Не какого-то пса! – возмутилась Лола. – Он мне дружок не только по имени был! Можешь ты это понять?
– Не могу, – спокойно ответил. – И не хочу. Это твой пёс. Мне всё равно.
И ещё одно покоробило Лолу. Изергиль сердечно поблагодарила её за гостинцы. В доме, сказала, еды почти никакой, одни сваренные коренья, печалилась она, что нечем внука покормить. Данко же и не взглянул потеплей, это тоже всё равно ему было. Ещё более осунувшаяся, потемневшая Изергиль к столу не встала, а он и ел как-то безразлично, явно вкуса даже не различая, словно еда ему тоже никакого удовольствия не доставляла. Но удивительней всего было не это. Казалось бы, должно её оттолкнуть от Данко его бессердечное ко всему отношение, но этого почему-то не происходило. Пожалела вдруг его. Почти так же, как убитого каким-то мерзавцем её любимого Дружка. Но сразу ещё одна мысль подивила её. Как же не вспомнила она рассказ Изергиль о своём весёлом, озорном внуке? Не всегда, значит, был он таким. И вряд ли шрам на его груди тому причиной – от страданий не черствеет человек. Как же раньше ей в голову не пришло? Может быть, злой чародей заколдовал Данко, превратил его в бездушного истукана? Об этом страшном лесном колдуне тоже девчонки шептались, и не только девчонки, боялись его. Но, видать, мало этого злодею было – заставил он Данко жить в лесу, одного, без людского тепла и участия. За что покарал его так?
Ощутила, как увлажняются её глаза, не хотела она заплакать при нём, вышла наружу. Лишь недавно рассвело. Стояла, глядела, как лучится над просыпавшимся лесом умытое утренней свежестью молодое солнце, как в свете этом из тёмно-синего в голубое переливается высоченное небо и невесомо плывут по нему облака, словно сотканные из тихого дыхания степи. Вышел Данко, остановился рядом, тоже поднял голову кверху:
– Что ты там увидела?
– Посмотри, как красиво.
– Что красиво? – не понял он.
– Всё красиво. Солнце, небо, облака, весна. Неужели не видишь?
– А что надо видеть?
И тут она не смогла уже сдержать слёзы. Не заплакала даже – зарыдала. И что-то, похоже, шевельнулось в изувеченной груди Данко. Заморгал, спросил:
– Отчего ты плачешь?
– Оттого что жаль мне тебя, – призналась.
– Тебе жаль меня? – Зачем-то повторил: – Жаль меня? – Медленно провёл по лбу ладонью, словно силясь вспомнить что-то. Потом осторожно дотронулся до её плеча: – Ты не плачь. Не хочу, чтобы ты плакала. Мне тоже тебя… – не сразу выговорил, – жаль.
– Ты останешься? – спросила она.
– Мне оставаться тут нельзя, – снова коснулся её плеча. – А бабушка очень слаба. Ей нужно долго жить. Ты присмотришь за ней?
– Конечно, – кивнула она. – А ты будешь приходить?
– Буду, – сказал он. – Ты меня жди.
Опять она, как тогда в лесу, глядела в его быстро отдалявшуюся худую спину в выгоревшей зелёной рубахе, пыталась вообразить, что может делать он там, один, среди безмолвных деревьев и неразумных зверей, сам как затравленный лесной зверь. Вот и ходит он так неслышно, как люди неспособны, может ниоткуда браться и неведомо куда пропадать. Кем и за что так проклят он? И чувствовала, как всё ещё хранится тепло в том месте на её плече, которого коснулись его холодные пальцы…
Она вернулась в лачугу. Изергиль недвижимо лежала, с закрытыми глазами, скрестив на груди руки. Испугалась, что умерла она, подбежала, затормошила её. И облегченно выдохнула, когда старуха приоткрыла глаза. Но столько в глазах этих было скорби, столько страдания, что содрогнулась Лола.
– Тебе плохо? – спросила.
– Плохо мне, – еле слышно сказала Изергиль.
– Из-за Данко?
Она не ответила, снова бессильно опустила веки.
И Лола догадалась, отчего так нехорошо сейчас этой старой женщине. Она бы на месте Изергиль не меньше расстроилась. Счастье такое к ней в дом пришло, внук нашёлся, с которым встретиться надежду уже потеряла, а тот, видела же Лола, даже тени радости не выказал, всё равно ему было. Ушёл, не остался с нею. Боится он, что выследят его, схватят? Но кому в голову придёт искать его тут, в убогой лачуге никчемной старухи? Тем более что далеко отсюда до ближнего жилья, вряд ли кто забредёт. Догадалась ли тоже Изергиль, что внука её наверняка заколдовали, оттого и так изменился он? Или не догадалась – знает уже теперь, потому и горюет так? О чём говорили они, когда её с ними не было?
Лола села на краешек топчана, взяла Изергиль за слабую руку, рискнула:
– Бабушка, я все о нём знаю.
– Он рассказал тебе? – приоткрыла глаза Изергиль.
– Нет, – ответила, – просто знаю и всё.
– Ну да, – вздохнула Изергиль, – ты же рубец на его груди могла увидеть.
Вдруг её глаза мстительно блеснули, сжались сухонькие кулачки. Нисколько не походила сейчас на ту дряхлую старуху, какой лишь недавно была. И голос окреп:
– Это позор! Это проклятье нашего племени! И не будет ему прощения! Ни веры не будет, ни надежды, ни любви! Пала на них кровь Данко, не отмыться им никогда! Сгинула честь их, и сгинуло вместе с нею завещанное нам Всеблагим! Где бы и как они сейчас ни жили, если живы ещё!
Этого Лола не ожидала. И того, что способна немощная старуха на такой неистовый порыв, и, чего вообразить раньше не могла, что никто Данко не заколдовывал, это соплеменники его покарали. Но за что покарали его так жестоко, чем мог он так озлобить их? Почему пала на них его кровь? Спросила:
– Он рассказал тебе, почему они хотели убить его?
Изергиль не угасала:
– Потому что самая гнусная людская подлость, когда убеждены они, что в бедах их всегда виноват кто-то другой. Оправдание себе в том ищут. Невыносимей всего для них, если другой этот в чём-то превосходит их, обделёнными себя чувствуют, не прощают. Порой даже сами о себе того не знают, пока