Новые и новейшие работы, 2002–2011 - Мариэтта Омаровна Чудакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нетривиальный, хотя и утопический замысел был перебит назревающим соцреализмом, то есть затвердевавшим стандартом «советскости» в литературе, с отмеренной долей психологизма, «биологизма» и проч.[577]
5
Пародируя поиски ниш, попытки спастись в них от господствующих схем, пародист утверждает: схема, шаблон — как раз в ваших ланге, клюгге, русацких свадьбах, «заграничных» сюжетах, вычурных сравнениях и хемингуэевских диалогах, во всем, что уклоняется от углубленного изучения материала текущей современности и драпируется в любые готовые традиции.
Сам он раз за разом, в трех больших сочинениях (две повести — «Июнь-июль» и еще не упоминавшаяся «Ирина Годунова», роман «Северянка») берется только за свой материал, будь то типография или завод. В этом он не сходит с магистральной колеи — стремится создать идеальный производственный роман. Он действительно знает все детали производства и описывает их умело и привлекательно. Завод — это и есть текущая жизнь его героев под веселое пенье гудка (неявное противопоставление заводу в романе Горького «Мать», съедавшему людей). Вместо «стоицизма» («Наши простаки за границей») и гибели во имя будущей прекрасной жизни («Разгром» Фадеева) — радость сегодняшнего труда во имя текущей жизни. Так его романы становятся художественной иллюстрацией к идее «построения социализма в одной отдельно взятой стране».
В повести «Июнь-июль» можно видеть результат столкновения несомненно сильного таланта со столь же сильной завороженностью большевистской утопией. В повести выстраиваются жизнь и труд людей на обломках мечты о мировой революции.
«Стремянников смотрел на него с досадой. <…> Миросозерцание его было свежо и хило, как только что вылупившийся цыпленок. А каждый настоящий революционер должен быть немного консервативен, для прививки — так думал Стремянников. Человек этот не тоскует по шелковой пижаме и по комнате с видом на Монмартр, ибо он не знает обо всем этом. Он никогда не стоял перед возможностью выбора» (с. 36).
Одни персонажи повести преодолевают ощущение краха этой мечты своей витальностью — жизненным инстинктом, а также верой (в том числе и авторской) в то, что ничто не пропало, — выстроены новые отношения людей с их новым отношением к труду. На взгляд же того, кто «стоял перед возможностью выбора», кому было от чего отрекаться, кто отдал Великой Утопии саму душу, они — «крохоборы, которых работа тащит вперед, словно трактор». При этом автор, в отличие от подавляющего большинства участвующих в печатном литературном процессе 1929 года, свободно чувствует себя и в отношении этого своего персонажа — явного троцкиста. Многочисленные отклики на повесть упрекают автора за мягкотелость в отношении к очевидному «врагу»; сложность литературного замысла оставлена критиками без внимания — троцкист в литературном произведении может быть только объектом разоблачения[578].
Для автора повести его персонаж не покрывается и не исчерпывается политическим ярлыком. Эпизод за эпизодом рисует драму человека. Попытка Стремянникова рассказать собравшейся компании, как он «брел сегодня в полдень по Москве», безуспешна: его никто не может услышать, этот язык — не их. (Примерно так слушала молодежь Маяковского на одной из его последних встреч с читателями в начале 1930 года, когда он пытался рассказать, как, работая ночами над Окнами РОСТА, подкладывали полено под голову, чтобы не заснуть надолго.)
«— Я тоже шла по Москве, — проказливо перебила Тоня. Не понимая Стремянникова, она почему-то считала его очень умным, поэтому, взяв с подзеркальника гребенку, стала внимательно слушать, что он скажет. Стремянников лениво продолжал:
— Все было совершенно безнадежно. Акаций на бульваре не забыли подстричь — мелкие листочки, желтенький песочек. Москвички проходили мимо — кто в мосторговском миткале, кто пощеголеватей. Когда они оглядывали друг друга, в их взорах пылали унылые мысли о суконном кризисе…»
Возвращается предреволюционное граничащее с ужасом отвращение к скуке буржуазной жизни «под абажуром» (так же как в блоковской статье 1906 года «Безвременье»[579], предшествуя настоящему ужасу, о чем герои повести не знают).
«Красные ворота снесли, на Трубной воняет очень жарко и добропорядочно, дворники поливают мостовые … социалистического государства. У киосков хлопают пробки — „Нарзан“ и „Ессентуки“. В „Вечерней Москве“ было уже несколько карикатур на дачного мужа, кое-где из ворот выезжали груженые подводы… Я задохся!» (c. 18–19).
Его монолог прерван, но, как в чеховской пьесе, персонаж не бросает свою тему:
«— А ведь я жил когда-то! — воскликнул Стремянников.
— А теперь?
— А теперь… теперь опять пытаюсь жить. Но знаешь, мне надо лечиться от самого себя или от коммунизма. Я болен, пожалей меня какой-нибудь цитатой, Герта! Знаешь, молот и серп приобрели уже геральдическую тяжелизну» (с. 20).
Уже готовый к самоубийству, герой повести мысленно перебирает тех, кто остается жить в империи, формирующейся вместо всемирной коммуны, — например, восемнадцатилетний юноша по прозвищу Ионыч.
«Ионыч! От него я в восторге! Он входит в Колонный зал Дома Союзов, как в свою комнату; ему наплевать, что здесь было когда-то Дворянское собрание, что за это здание проливали кровь в Октябре. Ему нечего будет вспоминать, когда он начнет работать на вас <…>. Страшно интересно, что вы сделаете со страной, которую мы когда-то пытались объявить центром мира» (с. 38).
Последняя попытка — разговор с другом (Ольшанин — главный герой повести), с которым вместе воевали за революцию; набрасывается абрис этического портрета идеального революционера 20-х:
«— Ты знаешь, что я — человек действия. Без преувеличения: если меня разбудят ночью, скажут, что изобретен аппарат для полета на луну, и предложат мне отправиться в межпланетное путешествие, я заберу папиросы и отправлюсь. <…> Бессребреники, смелые головы! — бормотал Стремянников. — Всякие там министры продаются за деньги, мараются нефтью, а нас… попробуй-ка нас купить. Мы соль земли. Кто будет представительствовать настоящее мужество на земле, если нас раздавят или повылезут у нас боевые перья из хвоста? Надо сделать так, чтобы жить стало весело и страшно, чтобы можно было наконец сойтись один на один. <…> Командуй, товарищ Ольшанин, и — ручаюсь головой — я буду не последним солдатом революции».
Он хочет получить власть отправить «всех портфеленосцев <…> из канцелярий на баррикады!
Ухватившись за край стола, натужившись, Ольшанин заорал:
— Довольно вам щеголять ультралевой фразой! Довольно мешать партии по-настоящему бить классового врага!
Он прокричал эти слова обиженно и сердито, словно человек, у которого что-то пытаются отнять» (с. 49–50).
Ольшанин не имеет вкуса к спору. В повести вообще нет иных споров, кроме как о производственных вопросах. Нет хотя бы схематичного столкновения суждений, обычной для тех лет имитации идеологических словопрений. В этом резкое отличие повести