Новые и новейшие работы, 2002–2011 - Мариэтта Омаровна Чудакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Растерянная рецензия — свидетельство того, что автор повести не остался слепым к состоянию сограждан. Критика поразило начало повести — описание первой ночи молодоженов:
«Пятнадцатого апреля, ночью, Годунов проснулся от стука. Тотчас же, позабыв, отчего он проснулся, Годунов повернул голову и ощутил щекой холодок чистой наволочки. <…>
Стучали в стенку — тревожно, настойчиво, будто внезапно вспыхнул пожар и все выходы отрезаны пламенем».
Он идет в соседнюю комнату, и жена говорит, что ей показалось, будто все произошло во сне и сейчас на стук войдет не он.
«— Ты боишься счастья? — спросил Годунов.
Она опустила голову.
<…>
— Не бойся, — сказал он.
Ирина встала. Не поднимая глаз, она, как слепая, нашла его голову вытянутыми руками и прижала к своей груди. Пиджак висел на одном ее плече, другое плечо было голое, и рыжие волосы чуть трогали белую кожу. Он услышал тиканье часов на ее запястье, вспомнил все. Сердце его облилось кровью».
Нельзя было не увидеть в этом ночном стуке и боязни потери отзвук (возможно, и неосознанный) неупоминаемой реальности.
Рецензент писал:
«Эта вычурная, написанная в манере Пшибышевского сцена не раскрывает, а скорее затемняет характер героини. Истерический припадок, открывающий собой повесть, так же как внезапные переходы Ирины от слез, смешанных „со злостью“, к „смеху с ненавистью“ или к „дикому хохоту“, нисколько не подготовляют читателя к финалу произведения, в котором Ирина разоблачает врагов народа. <…> Истерическая сцена, начинающая собой повесть, служит ключом к тональности всего произведения. С первой же страницы читатель вступает в нездоровую атмосферу, одинаково окружающую и отрицательных, и положительных персонажей повести.
По-настоящему здоровых и нормальных людей в „Ирине Годуновой“ почти нет. <…> Персонажи повести без всякого повода говорят друг другу дерзости или ласковые слова, бросаются из крайности в крайность. Поведение их в большинстве случаев иррационально, мотивы их поступков большей частью непонятны, их слова и жесты лишены непосредственности.
В атмосфере неискренних разговоров, бредовых сновидений и маниакальных поступков развертываются основные события повести».
Но «здоровых и нормальных людей» было вокруг уже не так много. Литература же, провозвещавшая с середины 30-х реализм как единственную форму словесного и изобразительного искусства, почти полностью отделилась от реальной жизни. Можно было писать о врагах народа, подлежащих казни. Но сам способ описания был строго обусловлен и целиком политизирован. А Митрофанов, набрасывая портреты «врагов», все-таки и здесь шел своим путем, усугубляя растерянность рецензента.
«Еще затейливей раскрывается характер центрального персонажа повести — инженера Ордынца. <…> Неразделенная любовь и ревность доводят Ордынца до состояния, близкого к душевному расстройству. <…> Ордынец — слишком парадоксальная фигура, чтобы его маниакальное поведение, больное воображение и совершенное на личной почве убийство могли подсказать читателю какие-либо общие соображения о политической бдительности. <…> „Ирина Годунова“ оставляет впечатление незавершенного, рыхлого по композиции, лишенного внутреннего единства произведения. Характеры героев Митрофанова раскрываются не на главной сюжетной линии, образующей драматический узел произведения, а на ее побочных ответвлениях. Движущей силой поступков Ирины служит ее любовь к Годунову. Движущая сила поведения Ордынца — его ревность к сопернику. Тем самым значительный и напряженный эпизод классовой борьбы приобрел многие существенные черты обычного уголовного происшествия».
Далее об этой черте Митрофанова — отчетливом разветвлении на художественное и идеологическое — рецензент пишет:
«Между тем идейная направленность повести Митрофанова не вызывает никаких сомнений. Да автор и не скрывает, что „Ирина Годунова“ — произведение поучительное. Он неоднократно прерывает повествование, чтобы предостеречь читателя: „…Берегись, товарищ, будь зорче и внимательней!“ Иногда он разъясняет: „Лишь мы, работники всемирной, великой армии труда имеем право владеть землей!“ <…> Публицистическим высказываниям Митрофанов посвящает целую главу. Эта глава — лучшая глава в повести. Вся она написана как бы одним и искренним порывом сердца. Общеизвестные истины и лозунги писатель сумел развернуть здесь в яркой и свежей форме. Страстность обращения подсказала ему и новые слова, и выразительные образы».
Действительно, диктуемые ситуацией (но не меньше и собственными взглядами) акценты Митрофанов расставляет в сугубо публицистических кусках, включающих автобиографический материал:
«Десяти лет меня отдали в трактир, и я мыл чашки с семи утра до одиннадцати вечера — шестнадцать часов в день.
Эти предатели хотят вернуть старое. Но оно никогда не вернется.
Столица мира, да будет твой трудовой сон спокоен.
Миллионы трудящихся в огромном грохочущем мире — с нами» (с. 443–444).
Вывод рецензента:
«При всей поэтичности публицистических отступлений автора, само включение их в сравнительно небольшую повесть свидетельствует о том, что писатель не смог свои мысли и чувства выразить до конца на языке художественных образов»[584].
Но с ним не соглашаются. Довольно неожиданно за Митрофанова вступился — на одном из писательских совещаний, где все высказывания укрупнялись, — А. Фадеев, не утративший в своем функционерстве живого вкуса, ощутимого даже в текстах целиком официозных:
«Мне, например, непонятно, как т. Рагозин пишет хвалебную статью о повести Козачинского „Зеленый фургон“ и в то же время считает плохой вещью „Ирину Годунову“ Митрофанова. Повесть Козачинского „Зеленый фургон“, написанная вполне грамотно и литературно, напоминает, однако, десятки других повестей о том, что происходило с некоторыми хорошими гимназистами после того, как случилась Октябрьская революция. А в повести Митрофанова чувствуется творческая индивидуальность, свой подход к вещам, свой глаз. В „Ирине Годуновой“ есть своеобразная поэтическая лирическая сила. Вряд ли человек, чувствующий искусство, пройдет мимо замечательного, такого внезапного в поэтической ткани остро публицистического отступления, окрашенного ярким чувством»[585].
Дело, возможно, было в том, что после выхода «Краткого курса истории ВКП (б)» осенью 1938 года и начала срежиссированной кампании по его изучению десемантизация политических текстов к весне 1939 года достигла наивысшего уровня. «Краткий курс» уже не был объектом обсуждения (как политические тексты в первые советские годы) — он превратился в новейший катехизис, подлежащий не обсуждению, а заучиванию[586]. Видимо, поэтому Фадеева не оставило равнодушным давно не встречавшееся ему личное отношение к политграмоте, проявившееся в тексте Митрофанова (напомним, что оба эти писательских имени были соединены в свое время в статье Г. Адамовича (Адамович Г. Литературные заметки. Кн. 1).
Не прошел мимо повести и Андрей Платонов — через полтора месяца после Рагозина он печатает в той же «Литературной газете» свою рецензию на нее: