Воспоминания петербургского старожила. Том 1 - Владимир Петрович Бурнашев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он был в бухарском халате, довольно роскошном, но порядочно заношенном, и объяснил мне, что этому халату пятнадцать лет, т. е. столько, сколько он женат, потому что был ему подарен молодою в день бракосочетания[751].
– Ну уж в наказание за то, что ты не явился запросто к обеду, а пришел по-камергерски поутру, когда я, грешный, почти только что встал, проигравши всю ночь в Английском клубе, изволь-ка, как первое испытание, одолеть эту купель чая, – и при этом указал на действительно громадный, подносимый мне слугою стакан прекрасного чая со сливками и с калачом, которые в ту пору только что пошли в моду в Петербурге.
– Это испытание, генерал, мне не страшно: я страстный и страшный чаепитец, – заявил я, принимаясь за чаепитие и за калачеедение. – Какое же второе испытание?
– Второе состоит в том, что ты должен мне рассказать всю подноготную о себе и всех своих, пока я буду нежить обрубок моей покойной руки.
В это время ловкий молодой камердинер отодвинул левый рукав его халата, развязал узлом завязанный рукав рубашки и обнаружил кусок руки почти до локтя с затянутою тонкою красноватою кожею на месте отреза, и этот обрубок был погружен в подставленную на высокий столик лохань с кипящим прованским, кажется, маслом. Страшную сделал гримасу генерал при первом погружении обрубка руки его в масляный кипяток; но потом он с наслаждением оставался в этом положении, употребляя ловко правую руку – сначала, чтоб управляться с чаем и калачом, потом же, чтоб захватывать табачные понюшки из золотой раскрытой перед ним табакерки, пока я повествовал ему о моих – отце, матери, дядях, тетках, сестрах и, наконец, о самом себе, изображая живо мою тяжкую трудовую жизнь, начавшуюся с шестнадцатилетнего возраста, причем я выражал сожаление, что эксцентричность отца и матери не дали мне возможности воспользоваться университетом, недостаток чего я чувствую постоянно в жизни.
Иван Никитич слушал меня внимательно и только время от времени прерывал, чтоб сделать какой-нибудь вопрос, всегда сочувственный и, по-видимому, исходивший от сердца. Когда он кончил купанье своего ручного обрубка, явилась рукописная, довольно объемистая тетрадь, исписанная щегольским почерком какого-то военного, по-видимому, писаря, и тогда генерал, обращаясь ко мне и надевая очки, сказал:
– Третье испытание и самое тяжелое, чтоб ты послушал отрывки из моих личных военных воспоминаний.
– Это, по-моему, – заметил я, – искус самый для меня легкий и истинно приятный, которому я вперед с наслаждением подчиняюсь.
– Толкуй, брат-камрад, толкуй себе; а попался в ловушку, то есть затесался ко мне поутру, так волей-неволей потешайся моею дребеденью.
– Нарочно, зная, когда можно вас, Иван Никитич, хорошо и всласть послушать, я впредь буду ходить к вам по утрам.
Скобелев засмеялся своим с подергиваниями оригинальным смехом и начал чтение действительно интересных подробностей из войн 1812, 1813 и 1814 годов до взятия Парижа, рассказывая чрезвычайно любопытные случаи, которым он бывал очевидцем в сношениях со многими деятелями знаменитой эпохи войны 1812 года, между которыми у него так рельефно рисовались портреты Кутузова-Смоленского, Барклая, Милорадовича, Багратиона, Дохтурова, Раевского, Винценгероде, Толя, Платова, Давыдова, Сеславина, Воронцова, Чернышева, Ермолова, Паскевича и других.
Я слушал с увлечением и все просил прочесть еще и еще. Генерал видел искренность моего удовольствия и, казалось, был очень доволен. Так мы с ним пробеседовали часов до двух, когда ему доложили о приезде какого-то звездоносца, которого уже принимает генеральша в гостиной.
– А чтоб черт его побрал, – гаркнул Иван Никитич, – не в пору гость хуже татарина. Я только что, только что разчитался. Нечего делать! Одеваться давай! А ты, брат-камрад, приходи-тка к четырем часам обедать ко мне на мои солдатские щи и капральский пирог.
Я извинился невозможностью быть в этот день и обещал быть в следующее воскресенье, что и исполнил, явясь в назначенный час и застав все семейство и самого генерала в саду, так как это было весною и погода стояла та, какая в те времена всегда бывала в Петербурге в апреле, – с постоянным солнцем, без ветра и теплая-претеплая. Я был довольно щеголевато одет в коричневом рейтфраке[752]; в таком костюме тогда принято было являться к обеду. Генерал представил меня своей супруге, очень крупных форм и видной особе, совершенно русской, своеобразной красоты, которою часто отличаются кормилицы и содержательницы богатых провинциальных постоялых дворов. В числе немногих гостей встретил я тут известного тогдашнего водевилиста, написавшего потом изрядную, но очень неполную историю русского театра[753], именно Пимена Николаевича Арапова, кузена генеральши, сладенького, толстенького и очень, впрочем, добренького и простенького господина, которого некоторые водевили в свое время имели успех, преимущественно в Москве, где другой водевилист, Писарев, остроумный и злой, раз в одном из своих куплетов, петых на сцене, ввел следующий стишок: «Пимешка водевиль скропал, – и, говорят, недурно! Какого чуда нет, какого чуда нет». Заметив, что генерал относится к этому своему братцу по жене довольно иронически, я не утерпел и раз как-то передал ему этот стишок, который он записал и потом, шутки ради, пускал в ход перед Араповым, имевшим слабость этим огорчаться и уверявшим, будто это вымысел. Обед, как всегда, был весьма хороший, вино было также, по-видимому, от Елисеева и от Рауля. Служивший за стулом генерала молоденький и очень смазливый камердинер быстро и ловко исполнял обязанности форшнейдера[754], разрезывая на довольно мелкие части куски мяса, пирога и вообще все сколько-нибудь требующее употребления ножа, потому что, независимо от отсутствия левой руки, правая рука генерала лишена была двух пальцев[755], от которых сохранились только суставы и небольшие части. Когда Иван Никитич играл в карты, а играл он почти непременно каждый вечер, то он употреблял какую-то жестяную ширмочку с отверстиями, в которые вставлял карты и ловко их выкидывал. Говорили в ту пору, что будто находились люди, игравшие с ним довольно часто, которые, к сожалению, были так неделикатны и низки, что ловко заглядывали за эти ширмочки и таким образом обеспечивали шансы своего выигрыша.
Иван Никитич имел только двух детей: сына Дмитрия Ивановича и дочь Веру Ивановну, бывшую впоследствии замужем за флигель-адъютантом Опочининым, мать преждевременно умершей и всеми искренно оплаканной графини Богарне. В 1834 году как сын, так и дочь были еще детьми, но получавшими светское блестящее воспитание при помощи иностранных гувернеров и гувернанток, что резко противоречило солдатской манере отца, – к горю и скандализированию quasi-аристократичной maman, – называвшего своих детей не иначе как Митькой и Веркой и с некоторым даже рисованьем, аффектациею и позированием беспрестанно любившего