Синий Цвет вечности - Борис Александрович Голлер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— На завалы кидаться нужно было мне самому — от меня чего-то ждали мои солдаты. А что нужно начальству там, в Петербурге, — это их частное дело! Я-то вправду хотел уволиться из армии, но они не отпустили меня, не признали моих представлений к наградам… Мне было как бы не очень надо. Но ты всегда рвался к этому!
— Сам не пойму теперь — зачем. По глупости, верно. Все равно не оценили меня.
— Всё не так! Граббе тебя очень ценит, мне известно… Другое дело, ты плохо выбрал полк. Гвардейцам вообще трудно в армии. Не те привычки. Еще ты — кавалергард, это вообще, извини, бомонд. Преторианская гвардия власти. А ты попал в казачий полк. Вон глава семьи, у которой ты нынче квартируешь, был отличный генерал при Ермолове. Но его сделали наказным атаманом казаков, и он спекся. Не справился. Паскевичу пришлось забрать его с собой в Польшу. Казаки — отличные ребята. Но с ними надо быть тоже немножко казаком.
— Но ты же сумел? Командовал целой сотней дороховской. Почему не могу я?
— По мне не суди! Барон Пален…
— Никакой он не барон, сам себя посвятил в бароны.
— Мне все равно! Он решился писать с меня портрет в Ставрополе. Знаешь, вышло неплохо, я даже поблагодарил его отдельно за то, что сумел выразить мою армейскую внешность. А у тебя внешность гвардейская. Это колет глаза. Среди казаков с этим трудности. Ничего не попишешь! Ты не ужился среди них. Если хотел быть военным, надо было менять полк. Жаль, я не сказал тебе раньше… А то… меня спрашивает твоя сестра, почему ты выключился из армии. А я не знаю, что ответить.
— Вы подробно говорили с ней? С Наташей? — спросил Мартынов как-то осторожно.
— О тебе — да.
— А обо всем остальном?
— О чем?
— О ваших отношениях! Прости, что так спрашиваю. Но я — родной брат! Ты случайно не сделал ей предложения?
— Нет. Если б сделал, я б тебе сообщил первому. Но увы! Может, буду об этом жалеть всю жизнь, но не сделал! Ты хотел спросить, нет ли у нас романа с Наташей? Отвечаю: нет! Она нравится мне, не скрою.
— К сожаленью, и ты ей нравишься! Она почему-то сказала мне, что это она — «княжна Мери». Даже купила себе накидку…
— Она показывала мне эту накидку. Правда, другого цвета, не та, что у княжны в романе, — но не в этом дело. Ты ведь вроде сам — пишущий человек. Как ты не можешь понять? С тех пор, как я издал эту книгу, столько барышень уже говорили мне или кому-то другому, что они чувствуют себя «княжной Мери»! Плетнев — сам поэт (ты, может, и не знаешь такого — друг Жуковского был и Пушкина, между прочим!), но поэт неважный! — так вот, он всерьез спрашивал в свете, как могла девица N позволить мне изобразить ее в «Княжне Мери»? А я этой девицы в глаза не видел и имя впервые услышал чрез него! Но самой барышне чудилось, что я сделал список с нее в своей княжне. Оставим де´вицам их виде´нья!
Они молчали сравнительно долго. Лермонтов дымил пахитосками, отчего Мартынов морщился. Он сам не курил.
— А если по-честному, — добавил Лермонтов, — у меня своеобразное положение… На руках бабушка — тебе известно. Она воспитала меня без родителей и может иметь право решать что-то за меня; она просила меня не жениться, пока она жива. Ей будет очень трудно… Но даже если б я как-то преодолел этот запрет… мне Бог не позволяет нагрузить чью-то, до сего безоблачную и мирную жизнь своей судьбой…
— Ладно! — сказал Мартынов и перевел разговор. — Я написал поэму. О том, как мы строили «Герзель-Аул». То есть ты-то не строил, ты приехал позже. Прочесть?
— Разумеется, — Лермонтов достал сигару. — Можно? А то пахитоски мои тебя раздражают.
— Так и называется: «Герзель-Аул». После честно скажешь всё!
— Да, конечно! — И стал слушать.
Ему не было скучно — пожалуй, даже интересно. Можно и так писать стихи, можно и так. Автор всё делает правильно. Рифмы вполне пригодные, в них разве что нет неожиданности. Он изображает действительность такой, какой она была на самом деле. Где-то мелькают даже искры чувства…
…Вот офицер прилег на бурке
С ученой книгою в руках,
А сам мечтает о мазурке,
О Пятигорске и балах.
Ему всё грезится блондинка,
В нее он по уши влюблен.
Вот он героем поединка,
Гвардеец, тотчас удален.
«Кто дрался на дуэли? Кто удален?.. Непонятно. „Блондинка“, конечно, Щербатова. Офицер — я…» Лермонтов часто читал и слушал плохие стихи, которые написаны почти как хорошие. Куда чаще, чем просто хорошие или просто плохие. Нет, можно и так, можно и так. Почему люди пишут стихи, если есть возможность просто сказать все это? Как кто-то прилег на бурке и как войска спускаются с гор…
Что такое поэзия, он до сих пор объяснить себе не мог, а кому-то — тем более. Какой-то путь в вечность. Из небытия в бытие и обратно. Синий цвет вечности кладет свои краски на нашу короткую и пустую жизнь. И грустно и тревожно!..
И он стал читать свой «Валерик» совсем не так, как читал у Карамзиных. Он читал товарищу. Который тоже был в боях и знал цену схватки человека с человеком. Человеческих особей друг с другом. Как скажет через столетье один великий композитор: «Это будет хорошо! Это будет звучать печально!»
Так и у Лермонтова — это был печальный текст. Он читал почти так, как читал «Завещание». Это была музыка. Сперва adagio, вступление, обращенное к женщине… Потом легкое allegro, почти scherzo…
Он вдруг сбавил немножко темп. Ему показалось, Мартынов дернулся как-то… Лермонтовский текст без всякого его желания открыто входил в соприкосновение с мартыновским, только что прочитанным, и невольно бросал вызов ему.
И два часа в струях потока
Бой длился. Резались жестоко,
Как звери, молча, с грудью грудь,
Ручей телами запрудили.
Хотел воды я зачерпнуть…
(И зной и битва утомили
Меня), но мутная волна
Была тепла, была красна.
Бравурный марш вдруг превращался в бой, в схватку, в трагедию и звучал как Requiem, а после переходил в тихий похоронный марш. И в коду — неясную, тихую, земную… Коду печали, покаяния, расставания.
Лермонтов