Стихотворения и поэмы - Ярослав Смеляков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
319. ЧУВСТВО ЮМОРА
Есть и такие человекисредь жителей любой страны,что чувства юмора навекисо дня рожденья лишены.
Не страшновато ль, в самом деле,когда, глазенками блестя,земле и солнцу в колыбелине улыбается дитя.
Когда, оставив мир пеленокдля школы и других забот,тот несмеющийся ребеноксосредоточенно растет?
Усилья педантично тратя,растет с угрюмою душой —беда, коль мелкий бюрократик,большое горе, коль большой.
Все запевалы и задирымоей страны и стран иныхжить не умели без сатиры,без шуток добрых и прямых.
Какая, к дьяволу, работа,зачем поэтова строкабез неожиданной остроты,без золотого юморка?!
Я рад поднять веселья кружкуза то, что сам ханжой не стал,что заливался смехом Пушкини Маяковский хохотал.
За то, что в будущие годы —позвольте так предполагать —злодеев станут не свободы,а чувства юмора лишать!
1972320. «Не в парадную дверь музея…»
Не в парадную дверь музея —черным ходом — не наслежу?—и гордясь и благоговея,в гости к Пушкину я вхожу.
Я намного сейчас моложе —ни морщин, ни сединок нет,бьется сердце мое. Похоже,словно мне восемнадцать лет.
Будто не было жизни трудной,поражений, побед, обид.Вот сейчас из-за двери чудныйголос Пушкина прозвучит.
И, в своем самомненье каясь,не решаясь ни сесть, ни встать,от волнения заикаясь,буду я — для него — читать.
Как бы ни было — будь что будет,в этом вихре решаюсь я:пусть меня он сегодня судит,мой единственный судия.
1972321. «Мне говорят и шепотом и громко…»
Мне говорят и шепотом и громко,что после нас, учены и умны,напишут доскональные потомкиисторию родной моей страны.
Не нужен мне тот будущий историк,который ни за что ведь не поймет,как был он сладок и насколько горек —действительный, а не архивный мед.
Отечество событьями богато:ведь сколько раз, не сомневаясь, шлиотец — на сына, младший брат — на братаво имя братства будущей земли.
За подвиги свои и прегрешенья,за всё, что сделал, в сущности, народ,без отговорок наше поколеньелишь на себя ответственность берет.
Нам уходить отсюда не пристало,и мы стоим сурово до конца,от вдов седых и дочерей усталыхне пряча глаз, не отводя лица.
Без покаяний и без славословья,а просто так, как эту жизнь берем,всё то, что мы своей писали кровью,напишем нашим собственным пером.
Мы это нами созданное времясегодня же, а вовсе не потом —и тяжкое и благостное бремя —как грузчики, в историю внесем.
1972322. «Что делать? Я не гениален…»
Что делать? Я не гениален,нет у меня избытка сил,но всё ж на главной магистралис понятьем собственным служил.
Поэт не слишком-то известный,я — если говорить всерьез —и увлекательно, и честноту службу маленькую нес.
Да, безусловно, в самом делея скромно делал подвиг свойне возле шаткой карусели,а на дороге боевой.
Мой поезд, ты об этом знала,гремя среди российских сел,от петроградского вокзаларывком внезапно отошел.
Свисток и грохот — нет заглушки!Свет и движенье — не свернуть!Его не кто-нибудь, а Пушкинотправил в этот дальний путь.
И он прибудет, он прибудет,свистя и движась напролом,к другому гению, что будетстоять на станции с жезлом.
1972323. СТАРУХА
Лишенная зренья и слуха,справляя какой уже год,в лиловой одежде старуха,кренясь и колеблясь, идет.
Давно безо всякой поблажкив сухой придорожной пылиее наклонились ромашкии, всё потеряв, отцвели.
Давно отшумели в апрелена тихо угасшей зарете птицы, что весело пелиеще при последнем царе.
Конечно, обидно и жалко,что целая жизнь вдалеке.Не тоненький зонтик, а палкав неверной, ослабшей руке.
Но, как и тогда на закате,волшебные песни своив ее слуховом аппаратене кончили те соловьи…
1972324. КОЛЫБЕЛЬ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА
Поднебесный шатер бережливо укрылвсех старух и рабочих, детей и гуляк.Колыбель человечества — так окрестилнашу землю один гениальный чудак.
Только он позабыл по святой простоте,поднимаясь по лестнице шаткой в жилье,что слезами и кровью пропитаны те —из травы и пшеницы — пеленки ее.
Может, он не видал в голубом далеке,наблюдая в трубу планетарный туман,что младенец сжимает в неверной рукевместо праздной игрушки военный наган.
Вряд ли там, при свечах догорающих звезд,ожидает пришельцев одна красота.Свет Вселенной, наверное, так же не прост,как пока еще жизнь на Земле не проста.
Чтоб всему человечеству праздничным быть,чтоб сбылись утопистов наивные сны,нам покамест приходится кровью платитьи за землю Земли, и за землю Луны.
1972ПОЭМЫ
325. ЮНОШЕСКАЯ ПОЭМА
1Товарищи! Мне восемнадцать лет,радостных, твердых, упругих и ковких.И если я называюсь поэт,то это фабзавуч, то это спецовка,то это года над курносым мотором,дружба твердая, будто камни,то это — любимая, та, о которойя думал, когда сидел над стихами.И вот — пока пожаром гуделалюбовь в цеху, любовь на скамейках,—в стихах моих, опытных и неумелых,в стихах юбилейных, пафосных, прочих,ты не найдешь о любви ни копейки,ни вздоха, ни мысли, ни крикнувшей строчки.И только когда горячо, неумело(зачем это надо, кому это надо?)любовь отошла, отцвела, отшумела,в поэму вошла и обиженно селалюбовь. Без меня. Без нужды. Без доклада.Вы тоже, товарищ, любили. Вымучились ночью над этакой темой.Так пусть на золе моей первой любвиляжет строка моей первой поэмы.
2День отработал. Второю сменойвечер на город повесил табель.В окно завкома влезает лето,бьет по стеклу молодыми ветвями.Я не могу. Я бросаю собранье,которое честно и прочно завязлов серой водице текущих вопросов.Вечер хватает меня за руки,льется водою в охрипшее горло,лижет собакой глаза и уши.Я же толкаю его обратно,как у калиток толкают девчонкипарней любимых, но скорых на дело.
3И вот уже далеко фабзавуч,который я оставил на время.(Ночью вернусь, чтоб работать ночью,вымести клуб, повесить плакаты,стулья расставить уютно и ровно,чтобы включить, наконец, приемник,выпустить свежую стенгазету.Ведь послезавтра, товарищи, праздник,ведь стулья должны быть готовы, чтобысели на них прослушать доклад ихлопать стихам молодые ребята,уставшие после того, как ходилиприветствовать праздник на Красную площадь.)
И вот я иду и смотрю на звезды,и вот я иду и смотрю на клубы,которые тихо уже зажигаютзвезды, лампочки и портреты.Может быть, это не так уж красиво,может быть, звезды аляповаты,только простишь им и даже захочешьруку пожать и потрогать нежно,так они искренни, эти звезды.
4И вот ты идешь по широкой Проезжей,пересекаешь холодные рельсыи вспомнишь, как утром спешил на работу,ругал вожатого («тоже ударник,с таким опоздаешь и жить, и строить»),купил газету, бежал от трамваяи вдруг — увидел закрытый шлагбауми бесконечный товарный поезд,пересекающий путь к работе.Ты начал ругаться, но поезд мерношел и раскачивал в такт вагоны,плотные, красные, на которыхбыло написано: «Свекла», «Картошка».Бежали платформы с летящим лесом,роняющим теплый задумчивый запах.И стало радостно, просто, бодро.Ты переждал, даже длинным взглядомглядел на состав, уходящий к вокзалу,и твердо, уверенно и спокойновзглянул на часы, перевесил табель:«Не опоздал… Хорошо живется…»
5И вот ты идешь, пересекаешьдлинные рельсы, короткие шпалы.Смотришь направо, смотришь налево.Видишь, как прямо, гордясь и сверкая,справа стоят пожилые заводы.Увидишь, как на холодном ситце,ползущем под валиками машины,цветы зацветают. Такие цветы, чтосердце забьется сильнее и громче.Посмотришь налево, увидишь домикпростой, задрипанный, домик с осколкомтрубы, со ставнями и с болтами,дом деревянный, дом двухэтажный,домишко, окно в котором закрытожеманной тюлевой занавеской.И видно, как его подоконникгордится геранью, гордится уютомтихой, простой, одинаковой жизни.И если подумаешь, то увидишькомнаты дома. Они обычны.Они завешаны снимками мамы,когда ей еще восемнадцать было,когда она с папой в фате стояла,увидишь смешные венчальные свечи,альбомы, салфетки, ковры и чернила,которыми пользуются очень редко.
6И вот ты идешь, и ты видишь витрины,и ты отбросишь тяжелым взглядомстекло и фарфор, манжеты, подтяжки,голые женские статуэтки.И ты постоишь, ты посмотришь с любовьюна круглые, полные силой моторы,на лампочки, на молчаливый приемник,на книги, которые аппетитнолежат и гордятся блестящей обложкой.
Увидишь, — звеня и улыбки теряя,полные радостью и весельем,едут раскрашенные трамваи,напоминающие карусели.И из раскрытого гаража(звенящей сенсацией! гремящей надеждой!)спешат пожарные, как на пожар,сверкают римскою спецодеждой.
Ты видишь вечер, который приходитк одним, засиженным, скромным, обычным,выцветшим спором за чашкой чая,штопкой носков, мурлыканьем кошки,газетой, звонками по телефонуи плоским уютом истоптанных туфель.
И вечер приходит к другим, горячим,к другим, молодым, белобрысым, бледнымулыбкой любимой. Такой улыбкой,что сердце срывается вниз. Улыбкойбывшей и будущей. Нашей и вечной.И после этого в темных парадныхвечер и даже кусочек ночибудут веселые, грустные парнируку держать у любимой и долго,долго и быстро, спеша и украдкой,будут любимой показывать душу,но будут любимую (может, шаблонно,может, истасканно, я не спорю),будут любимую сравнивать с морем,будут любимую сравнивать с кленом.И под конец — горячо и красно —губы пойдут в наступленье на губы.И до́ма будут с неодобреньемсмотреть глаза пресловутой мамаши,забывшей любовь и свои поцелуи.
7Лежит отцветающий и широкий,лежит пожелтевший и длинный, как рельсы,бульвар. Ну, Тверской, ну, Страстной, ну, Никитский.Бульвар, по которому, если прямоидти, наблюдая за всем и за всяким,дойдешь до конца, до развязки поэмы.Ну, в общем, бульвар, на котором весноюхрустела дешевая распродажаненужных книг, постаревших новинок.Бульвар, на котором в расцвете летакатались скучно и деловитов колясках, верхом на подстриженных понирозовощекие мальчуганы.Ну, в общем, бульвар, на котором под вечертолпою стоят молодые пары,слушая, как духовые оркестрыиграют Бетховена и Давиденко.
Бульвар, от которого даже Пушкиннемного невежливо отвернулся.И я иду по такому бульвару.И ветер плетется усталой собакой,и я наблюдаю за всем и за всяким.
Я нюхаю воздух — запахло круглой,уже подгорающей колбасою.И это значит — вернулся хозяиндомой от усталых, служебных тягот,увидел записку: «Ушла. Буду поздно».Купил колбасу, неумело нарезал,примус накачивал с яростью зверя,ушел умываться — и поздно услышалзапах паленый. И станет неловко,он бросит ее в мусорный ящик,и на вопрос возвратившейся поздножены, уже полусонный и вялый,скажет: «Не надо. Я же обедал».
Я вверх загляну и увижу шарик,наглый, воздушный, беспомощный, красный,шар, улетающий ближе к звездам.Тогда я подумаю и увижу —стоит продавец и, как кисть винограда,рвется привязанная друг к другукучка сверкающих разных шаров.И как своенравная девочка Анникупит шар, и как няня отпуститего от семьи, от товарищей — в небо!И как другая девочка, Анька,будет жалеть, волноваться и плакать:шар улетел. Лучше б ей отдали,она бы его одевала и мыла,она бы его по утрам целовала,наглый, воздушный, беспомощный шарик.
8И я иду по такому бульвару.В кармане моем одиноко и звонкобренчат три скучающие монеты.В кармане, как рыба, разинувши глотку(как рыба, выброшенная на берег),беззвучно орет и требует взносовмой синий, засаленный и худощавый.Конкретный. Короткий. Билет. Профсоюзный.
И вот я такой. Я иду по бульвару.В кармане моем одиноко и звонкобренчат три скучающие монеты.Их сколько ни складывай, сколько ни множь их,ни вычитай, ни дели, ни делайдавно позабытые уравненьяс двумя, и с тремя, и с одним неизвестным, —получится ровно, получится толькопятнадцать копеек. Пятнадцать. Копеек.На них я куплю по шестому талонутам, в булочной, ждущей в конце бульвара(двадцать шагов от моей комнатенки),хлеба, горячего, словно сердце.Хлеба, прекрасного, как мечтанье.Фунт. С меня хватит. Я думаю — хватит!Хлеба, покрытого черствой коркой,хлеба, который солидно дышит,когда его рвешь молодыми зубами.А белый — оставлю. Подумаешь — белый.Без белого можно наесться. Еще бы!Он ждет меня, хлеб. Он лежит на полкахуютно и тихо. И ножик. Громадный.Нож, а не ножик. Сначала приметтеплую ванну, слегка освежится,потом накинется (прямо и ровно),отрежет фунт. И — девушка в беломпротянет мне хлеб и слегка улыбнется.И я ей отвечу звенящим смехом,махну на прощанье, и (тут же у двери)стоит раздобревшая, словно опара,пухлая, вялая, частная баба.Она мне отпустит с противной улыбкойдва огурца: малосольных, ядреных,крепких, хрустящих, наполненных соком.Я думаю — хватит. А завтра — получка.А завтра — фабзавучник загуляет.И ситный, и бьющее рыжим фонтаном,ревущее, будто обрывок моря,ситро в зеленеющей таре бутылок.
9И так я таскаю (веснушчатый, бледный)себя. И смотрю за всем и за всяким.Вот гордые, полные, пожилыеидут, проживающие в Союзе.У них всё в порядке, товарищи. Каждыйпрописан, каждый имеетжену и портьеры. У них заплачено за телефоны,и долг за квартиру досрочно погашен.(Значит — спокойно. Пожара не будет.)Они идут, и бульвар рассыпалим — развлеченье, им — радость, им — отдых.
Завидя их, краснощеких, усатых,стыдливые делают реверансывесы, неспособные вешать мясо,вешать возы с свежескошенным сеном.Весы, которые: «Специальнодля лиц, уважающих свое здоровье».Для них эта чахлая и пустаябездарная надпись: «Комната смеха».И вот ты увидишь, как эти процентылюдей, проживающих в нашем Союзе,станут у кассы и купят билетик,и будут беззубо (сверкая зубами)смеяться. Ведь в зеркале «комнаты смеха»то станешь толстым гиппопотамом,то станешь худым, как жирафа, ну, в общем, —совсем непохожим на человека.И людям приятно, когда они выйдут,что галстук на месте, они не горбаты,что нос остается таким же, обычным,и долг за квартиру досрочно погашен.
Мне ж каждая комната — комната смеха,в которой я совершенно бесплатносверкаю светящимися зубами.
10И вот я смеюсь, я иду по бульвару,в кармане моем одиноко и звонкобренчат три скучающие монеты.Сидит на холодной бульварной скамейкепрыщавый парнишка и явно небрежно,как девочку, трогает балалайку.Он хочет, чтобы она запелао тихой любви, о носках в полоску,о галстуке, ярком, как это небо.Он хочет, чтоб робкая балалайказаплакала скрипкой, забилась в припадке,чтоб ручейком понеслась от скамейкимальчишечья грусть.Но прохожие быстропроходят. И парень сидит и скучает.
А дальше — сидит на бульварной скамейкепарень. Простой, говорливый, в юнгштурме.Парень сидит, и в руках гитара,парень сидит, а кругом ребятасмеются, галдят, вытирают шеи.И вот неожиданно — прямо к звездамбросается песня. И двадцать глотокее поднимают, несут, бросают,и сорок легких бросают песню,как вызов, как молодость, как победу.А песня в юнгштурмовке, словно парень,а песня кудрявая, будто парень,который сумел из шаблонной гитарывылепить сердце для этой песни.А песня широкая. В этой песне,как в смерче, как в буре, как в урагане,смялись, засыпались, перемешалисьпарень, прыщавый, как это небо,девочка с шариком, «комната смеха»,весы, которые: «Специальнодля лиц, уважающих свое здоровье»,я, молодой, белобрысый, бледный,с своим представленьем о мещанстве.И только —как будто гудок завода,как будто фонтан неожиданной нефти,как выстрел, летящий в зеленое небо,как флаг на высоком и твердом зданье —до звезд достает коллективная песня.
Я выйду из песни. И сразу увижу,как надо мной плакат полыхает,как бьется летящей, растрепанной птицейплакат, на котором понятно и яснонаписано: «Каждый» (и я и другие),«каждый трудящийся должен» (обязан)«уметь стрелять». И уметь ненавидеть.И я услышу, как бьет по жестисвинец. И тогда (почему — неизвестно)я вспомню соседа, который тихоживет за стеною моей комнатенки.Он каждое утро стоит и смеется,когда я в трусиках моюсь на кухне,когда я захлебываюсь от счастья,как от воды (от воды, как от счастья).Он каждое утро меня ненавидит,он каждое утро дает мне руку,а хочет сломать мое узкое горло,а хочет блестящими сапогамиразбить мое сердце, сломать мне кости.Он хочет пройти по стране, по дорогам,сверкая погонами и наганом,чтобы горели бедняцкие избы,чтоб в небо бросалось горячее пламя,чтоб разлетелись квадратные стеклариков, райкомов. Он хочет, чтобыкулацкие банды схватились за вилы(еще не забывшие о навозе,о легком шуршанье колхозного сена).Он хочет, чтобы на тихих деревьяхвисели рваные трупы партийцев.Он хочет, чтобы гулял Семенов,чтобы в Москву на горячих коняхвъехали гладкие интервенты.Он бы поднес им буханку хлеба,он бы насыпал солонку солью:«Ешьте страну, разрывайте на части,пересыпайте соленой кровью!»
«Нет!» — говорю я.И вижу — как птица,взлетает плакат, на котором, как лозунг,написано: «Каждый» (и я и другие),«каждый трудящийся должен» (обязан)«уметь стрелять». И уметь ненавидеть.Тогда я смешаюсь с толпою, гудящейсчастливой кучкой причесанных парней,увижу дощечку (плата за выстрел),отдам, не задумываясь ни минуты,звенящие радостью три монеты,возьму ружье, заряжу, прицелюсь,и…Вдруг покраснею. Эх, воин, промазал!Вторую тоже.И только третьякак трахнет, как загремит по жести.Как вдарит! В монокль. И посыплется грохот,пойдет по бульвару, взлетит над домами,кусочком свинцовым проедет по небу,перелетит через все границыи даст отголоском в чужие окна.Да так откликнется этот выстрел,что даже всамделишному Чемберленустанет немножечко неприятно.
1931–1932326. ВОЛШЕБНАЯ ПАЛОЧКА