Николай Языков: биография поэта - Алексей Борисович Биргер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще немного – и мы постараемся копнуть поглубже, до самых корней этого мировоззрения, и понять, почему это мировоззрение овладело в то время довольно значительной частью русского общества. А пока согласимся с самым простым: борясь с той казенной частью «поповщины», которая и впрямь доброго отношения не заслуживала, хапала что могла и была верной опорой самовластия (надеюсь, ясно, что надо отличать от самодержавия?), способствуя угнетению и ограблению народа, Рылеев вместе с водой выплескивает и ребенка, отвергая все, что в его схему не укладывается, от самого Христа до таких великих своих современников как митрополит Филарет (Дроздов) и Серафим Саровский. (К которым, припомним, Пушкин относился с трепетным восхищением. Про его переписку с митрополитом Филаретом всем известно. Много споров и дискуссий вокруг того, была ли личная встреча Пушкина и Серафима Саровского. Да, была. Вот что удивительно: самые разные доводы приводились в пользу того, что эта встреча состоялась, но среди косвенных доказательств почему-то ни разу не прозвучало прямое, веское и очевидное. Придется как-нибудь об этом рассказать – не сейчас, естественно. А для тех, кто хочет найти это доказательство, почти лежащее на поверхности, сам, совет: просто перечтите повнимательнее подробную хронику первой Болдинской осени; есть и подробная, почти ежедневная, «Летопись жизни Пушкина», где тоже можно поглядеть.)
Как бы то ни было, усилия Языкова придерживаться установок Рылеева на то, каким должно быть поэтическое осмысление русской истории, в какой-то момент неизбежно должны были дать по тормозам всем стремлениям Языкова написать что-либо в этом ключе. Да, он охотно подыгрывает Рылееву, на стихе разделяет его убеждения, приветливо откликаясь на все его «оттяжки» (как сказали бы мы сейчас) насчет глупостей и гнусностей «во имя Христа», насчет «попов» и насчет «царей», смотрящих сентябрем. Но для него христианство – не пустой звук хотя бы постольку, поскольку национальная форма христианства, православие, позволяет подчеркивать особость и уникальность России и русского духа, противопоставлять подлинные для Языкова ценности фальшивым ценностям протестантской «немчуры», у которой и Пасха-то не Пасха, без говения, исповеди и причастия, без красных яичек и троекратных поцелуев. (И, в конце-то концов, как на Страстной неделе не «должно было ходить в церковь, где говела Воейкова, а ты знаешь, какова служба в это время…» – брату Александру, 1 апреля 1825 года.) «Христос воскрес, любезнейшие!.. …Желаю вам весело встретить наступающие праздники всего христианского мира; здесь они не так ощутительны, как в нашей матушке истинной России» – поздравляя братьев с Пасхой 1823 года. Брату Александру 28 февраля 1826 года: «У нас, как и во всей Руси православной, теперь масленица; как бы то ни было, мы и здесь ее празднуем. Скучно, любезнейший, видеть, как немцы пренебрегают русскими праздниками; если б я был императором Российским, я бы заставил их и пить русский квас, и есть русские блины, и ходить в русскую церковь, и говорить по-русски, да обрусеют и да принадлежат вовсе к огромному государственному телу России. Не правда ли, что это предложение политическое и – шутки в сторону – его исполнение было бы полезно царству православному».
Вот она – «империя», в такой крайней ее ипостаси, какой у Пушкина не было. А рядом – «свобода», и Рылеев как символ этой свободы, тоже крайность. И такое существование в крайностях (не шатание из крайности в крайность, а именно существование в двух одновременно крайностях, и каждая из них сердце по-своему греет) будет все настоятельнее и настоятельнее требовать гармонического разрешения, примирения непримиримого.
Да, Языков хочет остаться верен Рылееву… И при этом у него почти сразу возникает ощущение, что его разрывает пополам. В большом письме братьям 29 августа 1823 года – у обоих сразу спрашивает совета – он, много теплых слов говоря о Перевощикове, который относится к нему совсем иначе, чем к другим студентам и возится с ним непрестанно, рассказывая о его эрудиции, о высоком качестве лекций, о том, что у него очень хороший русский язык, продолжает растеряно, что «по совету Перевощикова, тут [в задуманном Языковым эпохальном полотне на темы русской истории] должны быть изображены характеры просто, с историческою, с математическою точностию, а это выдет в стихах (хотя бы возможно и лучших) краткая Русская история. Я понимаю намерения этого совета: почтенному профессору хочется принудить меня восхититься принятием христианской веры Владимиром, между тем как этот предмет теперь еще велик для моего воображения и слишком широк для времени. Есть слух, что ему не слишком нравятся мои, в его смысле, либеральныя мысли во время Татарского ига и оттого-то, верно, предпринимает обратить меня на дорогу прославления Христовой и монархической крови. Спросите Дельвига, как он думает об этом предложении: не слишком ли оно прозаическо и критическо?»
Не только ждет мнения братьев, еще просит и с Дельвигом посоветоваться – с Дельвигом, а отнюдь и ни в коем случае не с Рылеевым. Почему? Потому что серьезнейшее расхождение уже наметилось, трещина через лед поползла, грозя оставить его и Рылеева на разных берегах – чего Языков, на самом деле, и боится, и не хочет, и очень стесняется. В рылеевской Думе, посвященной крещению Руси, мысль проводится твердо и четко, при всех оглядках на цензуру: крещение было ловким политическим ходом, способствующим укреплению государственной власти (того же Владимира) и обеспечивающим Русь сильными и надежными союзниками, и ничего более, ничего «святого» в этом не было и нет. То есть, ответ Рылеева заранее можно предсказать – и этот ответ Языкова заранее не устраивает, потому что для него крещение не ловкий политический ход, а высокое событие – предмет, который пока слишком «велик для моего воображения и слишком широк для времени» (абы как писать нельзя, а если браться всерьез, то надо столько времени на это отвести, что придется забросить лекции и занятия