Есенин - Виталий Безруков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Крандиевская с готовностью потянула ее за стол и усадила рядом с Толстым, который тут же налил ей бокал: «Пей, Айседора! Дриньк! Мадам!»
— Я очень люблю всякое зверье, — произнес Есенин тихо и задумчиво.
Закрыв ладонями лицо, он постоял, мысленно перенесясь в родное Константиново. В памяти предстала трудная жизнь родителей и сестер, погибающая от нищеты деревня. Запрокинув голову, он поглядел вверх, словно стремясь увидеть родное звездное небо.
— «Песнь о собаке», — глухо объявил он.
Утром в ржаном закуте,Где златятся рогожи в ряд,Семерых ощенила сука,Рыжих семерых щенят.
Читал он стихотворение жестко, без всяких сантиментов, но, когда произнес последние строки:
Покатились глаза собачьиЗолотыми звездами в снег, —
по щекам его текли слезы, которых он не стыдился. Горький подошел к Есенину:
— Родной! До глубины души… ей-богу! — басил он, вытирая есенинские и свои слезы. — Ей-богу! И стихи, и то, как читаешь… Простите, что я на «ты». Потрясающе! Слушать тяжело до слез. — Он обнял Есенина, как родного, близкого человека, и повел на балкон.
Айседора, видевшая Горького впервые в жизни, была взволнована этой встречей. Счастливая за Есенина, который довел Горького до слез, возбужденная выпитым вином, она вышла из-за стола:
— Listen, Gorki! — крикнула она вслед Горькому. — Я буду тансоват! Интернационал!.. Сандро! Плиз! Гитара!
Кусиков ударил по струнам. Горький и Есенин, обернувшись, остановились в дверном проеме. Дункан закружилась в танце. На руке, как знамя, пламенел красный шарф. Движения захмелевшей Айседоры были неверны, и смотреть на ее импровизацию удовольствия не доставляло. Всем было неловко и даже стыдно. Есенин неподвижно стоял в дверях, низко опустив голову, словно был в чем-то виноват.
Отойдя к Алексею Толстому, пока танцевала Дункан, Горький вполголоса сказал ему: «Глядя на эту пляску, хочется сказать одно: "Будь проклята эта старость!"».
— Да! — грустно улыбнулся Толстой. — Я видел Дункан на сцене несколько лет назад. Это было чудесно! Ее гениальное тело сжигало нас пламенем славы!
Утомленная Дункан, закончив танец, опустилась перед Есениным на колени, обхватив его ноги и прижалась к ним щекой. «Я лублу Езенин!» — нетрезво улыбалась она, глядя снизу ему в лицо. Есенин, как провинившуюся собачонку, похлопал Айседору по спине и, крепко взяв за плечи, рывком поставил ее на ноги.
— Предлагаю поехать куда-нибудь в шум. Все вместе, а? — обратился он к окружающим.
— Браво! Шум! Шум! Едем! — захлопала в ладоши Айседора, подскакивая на месте, словно маленькая девочка.
— Шум! — поглядела на мужа Крандиевская. — Может, Луна-парк?
Толстой в ответ лишь пожал плечами. Ему было все равно, лишь бы эта неспокойная компания поскорее покинула его дом.
— Yes! Да! Луна-парк! Карашо! — Дункан стала нежно обнимать и целовать мужчин.
— При мне не смей! — сильно шлепнул Есенин Айседору ладонью по голой спине и, спохватившись, неестественно рассмеялся.
— Ne me dipas, сука! Dis-moi, стерва! — капризничала она в ответ, как провинившаяся девочка. — Езенин, I love you!
— Любит, чтобы ругал ее по-русски, — говорил Есенин, словно оправдываясь. — Нравится ей… И когда бью, нравится! Чудачка!
Всей компанией расселись по машинам. Голова Айседоры лежала на плече у Есенина, пока машина мчалась по Берлину. Глядя, как Айседора, ребячась, протягивала губы для поцелуя мужу, Крандиевская, сидя впереди с Толстым, спросила:
— Сергей Александрович, а вы ее правда бьете? Не могу поверить!
— Да она сама дерется! — засмеялся Есенин.
— Как же вы объясняетесь, не зная языка?
— А вот так, — он поцеловал Дункан и погрозил ей пальцем. — Моя-твоя, твоя-моя! Мы друг друга понимаем, правда, Изадурочка ты моя?
— Yes, Сереженька, лублу! — ответила Айседора, преданно глядя ему в глаза.
Все весело захохотали.
За столиком в ресторане Луна-парка Айседора сидела с бокалом шампанского в руке, глядя поверх голов с брезгливым прищуром и царственной скукой. Вокруг немецкие бюргеры пили пиво. Труба ресторанного джаза пронзительно звенела в вечернем небе. На деревянных скалах грохотали вагончики с визжащими людьми. Рядом шумело знаменитое «Железное море» с железными лодками на колесах, перекатывающимися по железным волнам. В другом углу сада бешено крутящийся щит, усеянный цветными лампочками, слепил глаза.
— Настроили много, а ведь ничего особенного не придумали, — обратился Есенин к Горькому, которого с трудом уговорил поехать с ними. — Впрочем, я не хаю… хаю!.. Глагол «хаять» лучше, чем «порицать»?! А? Алексей Максимыч?..
— Короткие слова, конечно, лучше многосложных…
— Вы думаете, мои стихи нужны? И вообще, искусство, то есть поэзия, нужна? — допытывался Есенин, стараясь расшевелить Горького.
— Ваш вопрос, Сергей Александрович, уместен как нельзя больше… — Горький взглянул вокруг и добавил: — Луна-парк забавно живет и без Шиллера…
Видимо, не такого ответа ждал Есенин. Он стал грустным: «Давайте лучше пить вино…»
Подали вино, но оно ему не понравилось. Он пил неохотно, сосредоточенно глядя вдаль, где высоко в воздухе, на фоне черных туч, по канату, натянутому через пруд, шла женщина. Ее освещали бенгальским огнем, над нею летели ракеты, угасая в тучах и отражаясь в пруду. Это было почти красиво…
— Все хотят как страшнее, — сказал Есенин Горькому, тоже смотревшему на канатоходцев. — Впрочем, я люблю цирк. А вы?
— Прошу прощения, Сергей Александрович, не люблю! Какой-то странный садизм лежит в основе этих развлечений… Пойду я! — сказал Горький, немного помолчав. — Простите великодушно! Пойду! А то вон любопытные глазеют на нас из толпы… как на аттракцион… Видать, узнали нас… Я хочу вам сказать, Сергей Александрович… — Горький склонился к Есенину и понизил голос: — Когда я слушал ваши стихи, то невольно подумал, что вы не столько человек, сколько орган, созданный природой исключительно для поэзии… для любви… для любви ко всему живому в мире и… для милосердия… — Он по-отечески обнял Есенина за плечи. — Вы законченно русский талантливый поэт… А это… — он обвел взглядом Дункан, Кусикова, все, что окружало сейчас их, — не нужно вам! Поверьте мне, старику! И берегите себя!
В порыве благодарности, как отцу, Есенин поцеловал протянутую Горьким руку.
— Спасибо, Алексей Максимович! За правду спасибо! Прощайте!
— Прощайте, Сергей Александрович, — поцеловал Горький Есенина в склоненную голову и вытер набежавшие слезы. — Помните мои слова!
Сопровождаемый любопытными взглядами, тяжело опираясь на суковатую палку, он вышел из ресторана. Уход Горького подействовал на Есенина отрезвляюще, он словно очнулся от какого-то оцепенения.
— Изадора! Домой! Надоело все… ну их на хер! Обезьяны! Едем в отель! Отель. Хочу работать! Плиз… твою мать!..
— Карашо, my darling! — подхватилась Дункан, привыкшая к подобным поворотам настроения Есенина. — Отель! Yes! Лублу Езенин! — Она достала кошелек с деньгами и бросила на стол. — Сандро! Платить! Счет! Good buy!
Толстой упредил Кусикова, который хотел было уже «прибрать» кошелек, и силой вернул его Айседоре:
— Я плачу! Я приглашал! Вы гости!
— Yes, гости! All right! I love you! — Дункан взяла Есенина под руку. — I love Ezenin!
Когда они садились в машину, конец размотавшегося шарфа Айседоры скользнул под колесо автомобиля. Машина резко рванула с места, и шарф остался лежать на дороге кроваво-красной лентой.
Чекист, который по пятам следовал за Есениным в России и теперь сопровождающий его за границей, подошел к шарфу, поднял и, скомкав, положил в карман. С досадой покачав головой, он долго глядел вслед удаляющемуся автомобилю.
Глава 2
ВЕНЕЦИЯ
Два месяца Есенины-Дункан путешествовали. Побывав в Любеке, Франкфурте, Веймаре и Висбадене, они приехали в Италию, где посетили Рим, Неаполь, Флоренцию и вот теперь задержались в Венеции.
Лежа в шезлонге на пляже, Есенин устало глядел на спокойное Адриатическое море. Рядом, укрывшись под тентом, расположились Айседора и полька Лина Кинел, которая присоединилась к ним в качестве переводчицы. Эта привлекательная двадцатитрехлетняя девушка владела несколькими языками, в том числе и русским.
— О чем вы там говорите? — спросил Есенин у Лины, давно прислушиваясь, к их разговору.
— Об искусстве и о Боге, Сергей Александрович, — ответила Лина.
— Скажите ей, — попросил Есенин, — что большевики запретили употреблять слово «Бог».
Лина перевела. Дункан, помолчав, сказала по-русски:
— Большевики прав! Нет Бога. Старо. Глупо.
— Эх, Айседора! — Есенин поднялся и сел, глядя на нее, как на несмышленого ребенка. — Ведь все от Бога: поэзия и даже танцы твои!..