Есенин - Виталий Безруков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну надо-то! Как об лошади тоскует, вот голова-то! — укоризненно сказала Татьяна, хлопоча у печки. Шурка поглядела на сестру и прыснула от смеха, но Катя строго погрозила ей пальцем.
В канун приезда Кати из Москвы, в прошлое воскресенье, они продали Маню, молодую, красивую кобылку, купленную на деньги, что прислал Сергей. Лошадь попалась с норовом — не любила женщин, а к отцу привязалась, как собачонка. Все лето помогала она в хозяйстве. Но вот лето кончилось. Все убрали и в поле и в лугах. Ночи стали холодные. Александр Никитич долго колдовал что-то над тетрадью, сидя у окошка с карандашом в руках, почесывая бороду.
— Ничего не выходит, — сказал он наконец, тяжело вздохнув.
— Чего не выходит-то? — встревожилась Татьяна Федоровна.
Александр Никитич сидел неподвижно, замкнутый, как будто побежденный. Он ссутулился, опершись локтями на колени и обхватив голову своими заскорузлыми руками.
Нелегко ему было в деревне! Проработав более тридцати лет в Москве, приказчиком и продавцом в мясной лавке купца Крылова, ему, с молодых лет страдавшему астмой, пришлось, после этой революции, черт бы ее побрал, вернуться в Константиново и привыкать к тяжелой крестьянской работе.
Худощавый, среднего роста, светловолосый, с небольшой, аккуратно стриженной бородой. Глаза его были такие же, как у сына Сергея, пронзительно-голубые. В них всегда отражалось его настроение. Улыбался он настолько заразительно, что окружающим невольно становилось весело. Хороший слух Сергей тоже унаследовал от отца, так же как и его мечтательность. В детстве Александр Никитич пел в церковном хоре на клиросе дискантом. Потом, когда приезжал из Москвы на побывку и привозил денег жене, он непременно приглашал родню и устраивал застолье. Подвыпившие гости просили Александра Никитича спеть, и тот не ломался, пел с удовольствием. Голос его звучал не сильно, но чисто и задушевно.
Теперь же голос его звучал глухо и хрипло. Беды и каждодневные заботы согнули его, прежде голубые глаза выцвели и часто слезились.
— Не хватит нам, Татьяна, до весны ни хлеба, ни кормов скотине, — сказал он, не подымая головы. — Придется продать Маньку… — Голос его задрожал. — Завтра съезжу напоследок за дровами и… и с Богом, в Рязань, на базар.
И в прошлое воскресенье, как раз перед Катиным приездом, лошадь продали. Долго слышалось ее призывное ржанье, когда новый хозяин запряг ее и покатил, нахлестывая кнутом.
И теперь, глядя на улицу, Александр Никитич словно ждал: вот-вот появится под окошком Манька, ткнется мягкими, теплыми губами ему в ладонь и заржет, требуя от хозяина подачки.
— Полно, тятя, так убиваться, — подсела Шурка к отцу, — а то я заплачу! — Она ткнулась ему головой в плечо и захныкала.
— Да я што? Я ничего… — Александр Никитич погасил цигарку и выбросил окурок в окно. Он обнял дочку и погладил ее по голове.
— Хорошая ты моя! — в голосе отца затеплилась нежность.
— Действительно, папаня, ну продали и продали, — Катя тоже присела рядом с отцом. — Сережа вернется из-за границы, денег даст, к весне другую купите…
— Такой больше не найдем, — грустно вздохнул Александр Никитич, вытирая рукавом слезы.
— Да уж! Такую дуру поискать! Слава богу, избавились! — сердито сказала мать, ставя ухватом в печь чугунок с картошкой. — Шурка, хватит смыгать, слетай за водой, самовар поставим! — приказала она, вытирая передником руки.
— Кать, где письмо от Сергея, что ты нынче привезла? — спросил Александр Никитич, не обращая внимания на жену.
Катя вопросительно поглядела на мать.
— В божнице, за иконой, — кивнула Татьяна Федоровна. — Зачем тебе?
— Так… фотографии еще поглядеть хочу. — Он достал из-за иконы Николая-угодника конверт с письмом, вынул фотографии и, усевшись за стол, начал пристально разглядывать.
— Грустный что-то он везде… усталый какой-то… словно муторно ему там… одет хорошо, справно, а лицо угрюмое! Дунькан его ничего… — взял он другую фотографию, — сытая барынька, круглолицая, но тоже какая-то скушная…
— Пьют небось! Вот и муторно им, — съязвила мать.
— Кать, ты письмо почитай, я послушаю, — попросил отец.
— Да уж скока раз читано, — не унималась Татьяна Федоровна, но отец махнул рукой Кате: «Мол, не обращай внимания…»
Катя развернула листок.
— «Катя, завтра из Венеции еду в Рим», — бойко начала она.
— Ты только не торопи, — попросил отец, — ведь это Сережа пишет!..
— «Еду в Рим, а потом экспрессом в Париж, — стала читать Катя, медленно выговаривая каждое слово. — Послал тебе три письма, и никакого ответа…»
Глаза у отца застило слезами. Лицо расплылось в радостной улыбке. В сенях звякнуло ведро, и вбежала Шурка.
— Воды притащила! — сказала она матери и уселась рядом с отцом слушать, как читает Катя.
— «Вот что, госпожа хорошая: во-первых, Шура пусть это год будет дома, а ты поезжай учиться. Я буду высылать тебе пайки, ибо денег послать очень трудно… сам же я в сентябре заваливаюсь в Америку и вернусь через год…»
— Ух ты! Через год! — воскликнула Шурка.
Катя недовольно нахмурила брови, чтобы сестра не перебивала.
— «Живи и гляди в оба! Ты должна только учиться и учиться и много читать! Язык держи за зубами! «Молчок», и все!» — Катя согласно кивнула на эти слова и продолжала: — «Если будут выпытывать, отвечай: «не знаю!» обо мне, о семье, о жизни семьи, обо всем, что интересно знать мои врагам. Отмалчивайся! Помни, что моя сила и мой вес — благополучие твое и Шуры». — На последних строчках у Кати навернулись слезы благодарности.
— Братик мой! — чмокнула она несколько раз исписанные листки.
— Дайка сюды письмо-то, а то загвоздаете! — Татьяна Федоровна забрала конверт, сложила туда фотографии и письмо и осторожно убрала его, но уже за икону Божьей Матери.
— Мать пресвятая Богородица! Спаси и сохрани, Царица Небесная, сына мово Сергея от беды и напасти всякой на чужбине! — И она истово, троекратно, с поклоном перекрестилась.
— Бога нет! Зря крестишься, — хмыкнула Шурка.
— Цыц, ты!.. Комсомолия! — звонко стукнул ее по лбу отец деревянной ложкой. — Я не посмотрю, что ты девка, задеру подол да отшпандорю!
— Полно, отец, дитя она еще глупое! «Бога нет!» — передразнила дочку Татьяна Федоровна. — Жареный петух еще не клевал! Ну, давайте ужинать, картошка, я чай, уже умлела!!.
Катя стала накрывать на стол. Подала плошки, солонку, нож. Достала завернутый в чистое полотенце каравай ржаного хлеба и подала отцу.
— Все сделаем, как он велит! Учиться так учиться, — твердо сказал Александр Никитич, осторожно прижимая каравай к груди и отрезая каждому по куску хлеба.
— Может, повременим… — Татьяна Федоровна достала из печки чугун с картошкой и, прихватив тряпкой, поставила его в центр стола. — Может, погодим, пока Сережа вернется, а?
— Чего здесь ждать? Жди не жди, все одно: деревня! Ехать надо в Москву, правильно Сергуха пишет!
Он, не вставая, повернулся к иконам и, трижды перекрестившись, скороговоркой прочел «Отче наш». Чтобы не обижать родителей, обе дочки тоже смиренно перекрестились.
— А че, молока нет, что ли? — спросил отец.
— Ой, забыла! — спохватилась мать. — Шурка, слазь в погреб, там на полке в кринке, утрешнее еще осталось. — Пока Шурка бегала за молоком, мать подала глиняные кружки. Разливая всем молоко, она поглядела на Шуркины губы, на которых остался след от сметаны. — Ох, лизоблюдница, — покачала она головой.
По очереди вынимая картошку из чугунка, они стали есть, запивая ее молоком, чтобы не обжечься.
— А когда Сергей вернется с этой Дунькан, тогда и Шурку пристроит, — сказал отец, ласково глянув на младшую дочку. — Здесь что? Одна погибель! Чем тут жить!.. А Катька у нас боевая, как Сергуха! Не пропадет!
— И я с Катькой хочу! Я тоже боевая! — встряла Шурка.
— Остынь! — цыкнула мать. — Боевая… ложкой за столом… да… трудно будет нам теперь без Сереженьки-то! Кать, можа, друг денег даст… этот, ты же его знаешь, отец?
— С лошадиной мордой который? Толя Марьин-граф, кажется, зовут его, — припомнил Александр Никитич.
Катя поперхнулась:
— Анатолий Ма-ри-ен-гоф! — смеясь поправила она отца.
— Ну, Мариенгоф! Хрен редьки не слаще!.. Пришлет он, как же, дождетесь!.. Ты, Катя, с этой подружись, с черненькой, что увивается вокруг Сергея нашего, сходи к нему, — предложил он и, облизав ложку, положил ее на стол.
— Бениславская Галя, что ли? Любит она Сережу, а не увивается! — заступилась за подругу Катя.
— Я и говорю, любит… увивается! — усмехнулся отец, вылезая из-за стола. — Вот она и постарается! Да ты и сама в книжную лавку на Никитской сходи! Скажи: так, мол, и так, дайте деньги за Сергея Есенина! — Он обулся и, прихватив с собой кисет, направился к дверям.