Цена отсечения - Александр Архангельский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уральская поездка удалась. Челябинским заводчикам он дал от ворот поворот, но пермское купечество лихвой восполнило убытки. Ударили по рукам, вихрем прокатились по району. Город холмистый, просторный и солнечный; Кама сияет во льду. А загородная местность плоская, открытая, основательно вырубленная и насквозь просвеченная матовым зимним светом.
Они промчались кавалькадой в сердцевину области; так сказать, на окраину края и по окружности округа – шутка местного поэта, прикормленного купцами и хорошо говорившего тосты. Здесь прежде были политические лагеря и до сих пор остались уголовные зоны. В уголовном музее Мелькисаров бывал: Владимирский централ за умеренную плату знакомил с воровской романтикой. А в музей советских политических попал впервые в жизни.
Все тут было как положено: колючка, вышки, узкие проходы, казарменный барак, штрафной изолятор, карцер с ледяным бетонным полом. Экскурсию вел низенький, раздувшийся от бицепсов мужичок, бочонок с короткими ножками; рассказывал в деталях и красках, с очевидным удовольствием. Так дед вспоминает про ушедшую молодость: понял, какими мы были? Ну то-то.
В этой камере сидел бандеровец, тот еще, послевоенный; к нему подсадили русского фашиста, думали, сцепятся, а ничего сидели, дружно. Охрана посмотрит в глазок: тишь-благодать, один лежит, другой ему книжку вслух читает – по-русски или по-украински, потом меняются местами, по-украински или по-русски; на сердце хорошо, надежно, хоть сейчас отменяй надзор, экономь ставку. А здесь вот имелся выгул – штрафной, без поблажек, из двух маломестных коробок; одного заводят в этот отсек, другого в тот, разговаривать не положено. Сверху по кромке бродит солдатик, туда-сюда. Зеки ждут, когда солдатик отвернется. Пора! Тынкс, пуляют записочки. Думают, солдат не видит. А солдат все видит. Просто скучает и мерзнет. Пусть, думает, пошалят, а я покурю. Это только снизу кажется, что наверху хорошо, а там такие ветры дуют…
Мелькисаров спросил:
– Вы что, тут сами сидели?
– Не-а, я тут стоял.
Экскурсовод был тогда вертухаем. Грянула перестройка, их распустили в чистую отставку, он покрутился в городе, нигде не нужен, неуютно. И вернулся работать в музей. Можно сказать, экспонатом. А в чем проблема? нет проблемы. Заключенных он не обижал, даже помогал готовить голодовки. Потому что же – какая голодовка, если в укрывище нету консервов? Так можно и концы отдать. К тому же что с охраны спрашивать? У ней такая служба. А вот врачи, оно конечно. Случалось. Таких бы сам порезал.
Был тут один диссидент, без посылок и без свиданий. Законник, достал начальство. Прислали доктора из ментовской больнички – кому, понимаешь, дырку просверлить, кому пломбу поставить или поменять коронки. Доктор всех обслужил по полной, а диссидента почему-то отодвинул напоследок. Но тем не менее принял, под самый занавес. Зубки подточил для протезов, сверланул гнильцо, кой-где заложил под будущие пломбы мышьяку. И уехал: время приема вышло. Проходит неделя – доктора нет. Проходит другая – снова его нету. И третья. И месяц. И три. Дырки обвалились, боли ударили в кость, заточенные сколки зубов расцарапали язык. Диссидент говорить почти не может, скулит по-собачьи, лезет на стенку, бьется по ночам головой, весь сизый, в подтеках. А что охрана может сделать? Анальгину тихо передать, вот и все. Да какой анальгин при таких делах.
– Чем же кончилось?
– А вот здесь вот он повесился. Простыню порвал, за решетку зацепился, и спрыгнул. Утром смотрим: на полу валяется стул, на стене – застывшая фигура. Уродец такой. Руки чуть в сторону. Как бы на кресте. Наверное, с узлом не справился, неопытный, мылом не смазал, захлестнуло не до конца, умер не сразу, стену скреб… А теперь, господа, вам предоставлена возможность, по желанию, посидеть недолгое время в настоящем советском карцере, на хлебе и воде. Целых пятнадцать минут.
Пермские купцы загоготали: оголодаем! плохая примета! кто ж в России по доброй воле полезет в темницу? накликаешь! А Мелькисаров уцепился за возможность попробовать: как оно там?
Там оно оказалось так. – Безнадежно стукнула дверь, в замке два раза провернулся ключ; звук был толстый, основательный. Четыре серые стены, над головой полуокошко, кровать в дневное время суток задрана вверх, закреплена в стене. Сидеть на корточках, по-чеченски, неудобно – затекают ноги, тут же начинает ныть спина; снизу, от пола, тянет вечной мерзлотой, зад и промежность леденеют, инстинктивно поджимаются, как у промерзшей собаки. Только у собаки имеется теплый хвост, а человеку прикрыться нечем. Четверть часа – не срок, можно было бы и постоять, но хотелось в первом приближении пережить подобие неволи.
Мелькисаров наблюдал, запоминал, анализировал. Не дай бог пригодится. Время тянется подчеркнуто медленно. Нарастает ощущение удушья. Совершенно пустое пространство, не за что зацепиться взглядом, сосредоточиться на постороннем, закрыться от себя самого. Может быть, интеллигентам-диссидентам и нормально, а он медитировать не привык, стихов не сочиняет; идеи должны вспыхивать сами – в случайных промежутках, между бесполезными делами. Для этого нужны люди. Много всяких людей вокруг. Постоянно. Они достают до кишок, от них прячешься, вырубаешь телефон, мечтаешь о морских пейзажах Айвазовского, где только море, море, море, и никаких портретов; а все равно – ныряешь в многолюдье, как рыба в воду. Интеллигента можно погубить, запихнув в густую человеческую массу. Задохнется. Для человека дела нет ничего страшнее, как сесть на корточки, среди голых безжалостных стен, и отключиться от внешнего мира. Потому что он сам себе не нужен. Неинтересен. Ужасная вещь – тишина. Почему охранник не хочет смотреть в глазок? Почему оставляет его в полном и проклятом одиночестве?
Какое же счастье, что это игра.
Скрежетнула кормушка.
– А вот, пожалте, водичка. И хлебушек. Какой уж есть. Слегка поплесневел. Но уж вы не взыщите.
– Сам пей свою водичку.
Мелькисаров злобно ходил по камере. От стены до стены. Мелкими шажками, чтобы наподольше хватило. Раз-два-три. Три-два-один. Дурацкая была затея, пермяки не прогадали, а он попался. Раз-два-три. Сколько еще? Минута, две? Никогда не знал, что значит страх закрытого пространства. Не догадывался, что свобода – это возможность просто встречаться с кем хочешь и даже с кем не хочешь. Четыре-три-два. Они с братом себя испытывали. Нырнуть и не выныривать до последнего, пока от напряжения глаза не полезут на лоб, в ушах не зазвенит и по сознанию не вмажет самый страшный страх: конец! Или ночью, перед сном, принять неудобную позу, запретить себе шевелиться, внушить себе, что умрешь, как только сдвинешься с места. И представить, что ты задавлен плитой, забыт под обломками дома, и больше никогда – ты слышишь? никогда не сможешь двинуть рукой или ногой. Немедленно все начинало чесаться, кости ныли, суставы затекали, ужас проползал сквозь позвонки, как скользкая нитка сквозь игольное ушко. Раз-два-три. Сколько еще. Сил больше нету терпеть.
Ключ повторно скрежетнул в замке. Этот звук показался музыкой сфер, ангельским звоном.
Веселый вертухай наслаждался эффектом. Объяснял: понарошку – оно кошмарней, чем в натуре. В натуре привыкаешь, притираешься, не бунтуешь. Главное не восстать внутри себя, приноровиться, принять кривую форму жизни. Потому понимаешь, что бывает хуже. Одиночка перед вышкой. Рудники. Значит, можно и так пожить.
А Степан Абгарович – наслаждался. Пружину сжали до предела, а она взяла – и распрямилась. Распались преграды, очистился воздух, можно идти в любом направлении, говорить с кем хочешь, или ни с кем не говорить, но главное, что и то и другое – по собственной воле. Хорошие лица у пермских ребят. И даже поэт ничего.
Уральское настроение, как послевкусие, еще доживало в нем. Дома было так хорошо, так по-своему. Все вещи на привычных, правильных местах. Хочется потягиваться, бездельничать, было бы лето – побродил бы босиком. Только что делать с едой? Сбегать в ресторанчик? Заказать домой? Лечь натощак и поберечь здоровье? Но сначала все же надо Жанне позвонить. Куда она запропастилась?
9Воображала Степину болезнь, позорно мечтала о его мучениях и о своей благородной заботе; чем все обернулось? Ваней. «Скорой помощью». И застойным номером советского пансионата. Жанна сидит в уголочке, у нее на коленях потертый жостовский поднос, яркие аляповатые цветы на черном лаковом фоне; на подносе холодный шашлык; как ни странно, очень вкусно, хотя и жир обрюзг, и жилки проступили, вздулись во вчерашнем мясе. Укол продолжает действовать; бесшумный Ваня дремлет на скучной кровати.
Вообще, на этой базе отдыха все такое пыльное, почти убогое. Когда-то казалось пределом мечтаний – попасть в генеральский санаторий, где не хамят, не воняет горелым омлетом и чесночными, рыхлыми котлетками; но теперь-то, теперь? Почему с таким восторгом он говорил о роскошном местечке? Наверное, имел в виду, что очень тихо, беспечно и никакого риска повстречать знакомых: кто же из людей их круга сунется сюда? Все-таки Ваня очень умный, все просчитал, оценил, и в этом смысле местечко – роскошное. Да и в целом, так ли плохо? Омлет – настоящее пиршество, простая и обильная еда. Здоровые, сильные сосны. Дорожки мягкие, в иголках; днем, когда разгорается солнышко, они становятся чуть сырыми. Обслуга незаметная, не мозолит глаза, не путается под ногами. И даже кровать не казалась бы такой старомодно-скрипучей, если бы они осуществили задуманное. Если бы судьба не пошла против них.