Адриан. Золотой полдень - Михаил Ишков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Флегонт, высоченный, худющий, развел руками.
— Я его ученик, господин.
— Знаешь, о чем просит меня Лупа?
— Догадываюсь. Лонг непременно желает быть сенатором?
— Не угадал. Если сейчас приписать его к этому сословию, все решат, что он из корысти солгал на заседании в сенате. Это решение будет не в нашу пользу.
Флегонт сделал удивленные глаза.
— Тогда не знаю.
— Он просит вернуть ему Лалагу. Каково, Флегонт?! Кстати, как она?
— Сидит взаперти.
— Флейту не требует?
— Нет.
— Отправь ее в Рим. Где Игнатий?
— Сидит в соседней клетке.
— Вот пусть вместе и совершат путешествие.
— Будет исполнено. Как быть с Ликормой?
— Выжмите из него все, что можно. Запротоколируйте, отыщите свидетелей, на которых он ссылается. Приложите к его показаниям доказательства — письма и прочие документы. Все пронумеруйте, подшейте. Пусть каждый, кто замешан в заговоре, мог бы вволю насладиться чтением собственного обвинительного заключения.
— В нем будет много томов.
— Ничего. Нужно немедленно отослать Лупе кое — какие материалы. Через своих людей он распустит слух, что Ликорма дает показания. Это на некоторое время отрезвит горячие головы. Пусть мои враги забудут о сне, пусть на собственной шкуре почувствуют, какие минуты пришлось пережить мне. Тогда прощение покажется особенно сладким. Ступай.
— Как быть с Ликормой?
— Когда закончите, удавите. Только тихо. Объявите, будто он скончался от апоплексического удара. Как и его покровитель.
Раб направился к выходу. В этот момент Адриан окликнул его.
— Когда буду душить, пусть наденут на него парик. И богатые наряды. И обязательно перстни. Румяна. Ликорма так любил румяниться. И накормить всем, чего бы он не попросил.
— Это будет служить мне напоминанием?
— Да, Флегонт.
Император задумался, почесал бороду.
— Знаешь, приведи‑ка Лалагу сюда.
— Что скажет матушка, господин?
— Как она узнает?
Флегонт пожал плечами.
— Мало ли…
— Все равно приведи.
* * *
Когда спальник удалился, Адриан взялся писать ответ Лупе.
«Траян Адриан, император, Регулу Люпусиану, привет.
Благодарю, мой друг, за искреннее и, главное, краткое поздравление. Сказать, что льющиеся как из ведра славословия в мой адрес, мне надоели, не могу. Эти речи ласкают слух и услаждают мысли, но если ты решил заранее одернуть меня, чтобы раньше времени я не задирал нос, это напрасный труд. Сейчас слишком опасный момент, чтобы позволить себе расслабиться.
Я не стану подробно описывать волнение, которое испытал, когда римские легионы в сомкнутом строю давали мне, мальчишке из глухого испанского городка, клятву на верность. В Риме, куда меня привезли малолеткой, я сполна отведал все унижения, которым столичные сверстники подвергали всякого неотесанного провинциала. Изъяснялся я на таком чудовищном латинском, что посмеяться было над чем.
Теперь пришло мое время.
Вообрази обширную горную долину, скудную растительность, непобедимые, выстроенные в каре, когорты II Траянова, VI Железного, X Сокрушительного легионов. На флангах отряды конницы. Отдельно — вспомогательные отряды. Все повторяли с необыкновенным воодушевлением: «…по воле сената и римского народа мы, граждане и воины, клянемся тебе, август, чей империум овеян легендарной славой предков, в верности!».
Свершилось, Лупа! Ты понимаешь, мой маленький дикарь, — свершилось!»
«…Я стоял на помосте. День был ясный, много солнца. Со стороны Гатры, откуда я приказал отвести войска, тянуло гарью. Ниже — у самых ступенек преторы, трибуны, префекты. Мои соратники. Ближе других Турбон, Катилий Север, командир фессалийской конницы и многие другие. Цельза и Пальмы не было. Оба отговорились нездоровьем и попросили отпуск, чтобы поправить здоровье. Кстати, оба отправились в Рим, правда, порознь.
Я смотрел на воинов, испытывал необыкновенный прилив сил и в то же время отчетливо сознавал, что все они, стоявшие у помоста, являются моими соперниками, ведь не то что среди преторов, трибунов, префектов, но и среди солдат, вряд ли отыщется такой скромняга, который, отправляясь на войну, хотя бы раз не задумывался о возможности подобного взлета. Вот о чем я размышлял во время чтения присяги — как управлять подобными хитрецами? Как заставить их действовать на благо Риму? Какая сила способна держать их в узде, заставить исполнять обязанности, а при необходимости и жертвовать жизнью?
Ответ очевиден.
Это страх! Он всесилен!
Но одного страха мало. Требуется вера в непререкаемую, неземную проницательность, осеняющую императора, который никогда не упустит случая наказать виновных и наградить отличившихся. Формула власти проста, но выявить искомое, приложимое к сегодняшнему моменту, очень трудно. Конечно, этого можно добиться в случае применения закона, но пока у нас нет всеобъемлющего, согласованного с благоразумием и верой в справедливость свода законов. Я уже не говорю о конкретном их применении.
Ничего этого у нас пока нет.
Каждый претор в Италии, каждый окружной судья считает своим долгом сочинить эдикт, запрещающий то или это, и непременно пустить его в ход. Воля принцепса не всегда успевает спасти положение. К тому же закон — это некая сила, которой всегда либо слишком мало, либо слишком много. Золотая середина — это из области желаемого.
Прекрасного желаемого».
«…Ты знаешь, я во всем люблю порядок, но как добиться порядка, если подданные легко поддаются всяким нелепым, а то и просто ввергающим в безумие веяниям. Почему толпа, поддавшись самой фантастической нелепице, способна смести любого, кто отважится призвать их быть разумными?
Как прочистить им мозги? Как вернуть подданным ясный взгляд на самих себя, на власть, на добродетель?
Ты можешь ответить, что очень действенным средством являются казни и конфискация имущества. Все почему‑то считают, что именно с этого я и начну. Поверь, я не стану колебаться в применении самых решительных, самых кровавых мер, но мне не дает покоя убийственное сомнение, что я обязан спасать в первую очередь?
Себя или государство?
Спасая государство, спасу ли я самого себя? А может, полезнее поступить наоборот — спасая себя, одновременно спасти государство?
Поверь, Лупа, это далеко не праздные вопросы. Не всякий, кому присягнули, кому достался империум, в состоянии правильно ответить на них.
Я отдаю предпочтению варианту, при котором, спасая государство, спасу себя…»
Адриан резко отбросил тростниковое перо — знал же, наверняка знал, что писать о том, что хлынуло в этот момент из души, нельзя. Верхом глупости можно было считать желание доверить подобные откровения такому ненадежному материалу как папирус. Попади это письмо в руки его врагов, и они получат сокрушительный довод против него. Тем не менее, зуд не прекращался.
Он знал за собой порок ляпнуть что‑то такое, о чем нельзя упоминать. С детства тешился удивлением, испугом, ненавистью, отвращением, порой презрением, которыми собеседники встречали его меткие, но крайне беспардонные заявления. Ничто более не вынуждало собеседника открыть свое истинное отношение к нему, как эти настойчивые — или неуклюжие? — вопросы.
Взять хотя бы того же Лонга, который едва не бросился в драку, когда он упомянул о потрясающих достоинствах его жены Волусии. Но тогда это был род игры, ему многое прощалось из‑за близости к императору. Теперь вовсе не хотелось нарываться.
Однако попробуй удержись?!
Давая отдых глазам, он снял оптический прибор, глянул на стену, на которой висела картина, изображавшая Платона, выступавшего перед учениками.
Знаменитому философу легко было вещать, описывая свойства запредельных идей и непобедимую силу Эроса.
Чем он рисковал?
Тем, что ученики заснут во время лекции? Не велика беда. Разбудить их поможет будильник* (сноска: Платон, с досады на засыпающих на его лекциях учеников, изобрел будильник. Именно ему мы обязаны сомнительным удовольствием просыпаться под гнусное пиликанье этого безжалостного устройства.).
Он же, Публий Адриан Август рискует всем!
В таком случае, где тот рычаг, с помощью которого он, еще не утвердившись во власти, сможет разбудить лучшие чувства, которые на глазах угасали в подданных? Неужели в борьбе с пороками самым действенным средством являются увертки, вынашивание тайных, и нередко злобных планов? Неужели рванувшаяся из души искренность есть прямой путь к гибели?
Все эти дни он, новый император Цезарь Траян Адриан Август, помалкивал, приказания отдавал лаконично, в детали не вдавался. Даже с Флегонтом разоткровенничался только сегодня вечером. Теперь, перед дорогой, ведущей либо к гибели и к забвению, либо к великим свершениям и славе, очень хотелось выговориться. Не со стенкой же разговаривать, не рисованному Платону объяснять, что государство на краю пропасти. Нестерпимо захотелось еще раз проверить верность мысли, а этого можно добиться только начертанием букв. У него нет права на ошибку — это очень хорошо внушил ему приемный отец.