Приглашённая - Юрий Милославский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разве за этим я пришел в галерею «Шляпы»? – разумеется, нет. – Неужто я не знаю, зачем пришел сюда? Конечно знаю. И он знает.
С нарастающей скоростью мы перебросились несколькими репликами, вроде: – Значит, нельзя даже посмотреть? – Такова теперешняя позиция автора, Ник. Макензи еще не закончила свою работу. – Но еще недавно она не возражала, чтобы я увидел ее картину. – Ее позиция теперь изменилась, Ник, – и т. д., и тому под.
Выведенный из равновесия, я попытался было откинуть/отвести полог этого шатра, в котором мою Сашку Чумакову оставили наедине с крысой, однако Нортон Крэйг легко упредил мою руку встречным движением, почти не причинив мне при этом боли. Слово за слово, и я бы мог ввязаться с ним в драку, сперва шуточную, но для меня во всяком случае безнадежную, а то и опасную.
– По-моему, ты малость перевозбужден, Ник, – негромко заметил Нортон Крэйг, и я тотчас же отозвался, что не столько возбужден, сколько разочарован. Вдобавок я не понимаю, кого это он так боится? Свою постоялицу? Или он воображает, что этот самый Фонд установил в его галерее – о, извините, в его музее – секретные камеры слежения? Кто здесь хозяин?! Я начал было пересказывать ему отечественный анекдот о ковбое по прозвищу Неуловимый Джо, но здесь Нортон Крэйг прервал меня, спросив, понятно ли мне то, что разрешения поглядеть на картину сегодня нет и не будет. Я ответил утвердительно. Хорошо; но если это так, зачем же я стараюсь продлить столь тягостную и для меня, и для него ситуацию? И на это я не нашелся, что ответить, но не мог не признать его правоты.
В сущности, повторилась та же сцена, что и вследствие моей неудачной попытки устроить фотосъемку.
Преобладающим моим желанием было поскорее убраться прочь; оставить все домогательства, выйти на свежий воздух – и забыть все то, что не есть Сашка Чумакова и Колька Усов. Готовясь распрощаться, я, однако, не сумел обойтись без заключительного вопроса: а когда все же получится посмотреть и проч. под. И тогда вместо того, чтобы еще раз сослаться на волю автора, чей запрет на лицезрение неоконченной работы остается в силе, Нортон Крэйг неожиданно для меня произнес приблизительно следующее:
– Ник, ты бы согласился мне объяснить, почему для тебя уж так важно увидеть работу Макензи прямо сегодня, сейчас? Если ты мне сразу скажешь правду, в чем дело, я, пожалуй, позволю тебе подлезть под эту тряпку на полминуты. Идет?
Мне надо было сдержаться и уйти. Но, разумеется, я ответил ему, что поскольку у меня получилось навестить его и его музей именно сегодня, постольку мне представилось совершенно логичным поглядеть на интересующую меня в этом музее вещицу в ходе именно этого, сегодняшнего визита.
Сколько-то мгновений Крэйг смотрел на меня словно выжидающе – вкупе с несомненным дополнительным выражением, допустимо, даже сочувственным, но в точности определить смысл которого я не берусь.
– You too much… Eastern-Slavic, Nick [30] , – сказал он, очевидно, прикинув, стоит ли вступать со мной в дальнейшую беседу, и придя к определенным выводам.
Я не дал ему продолжить и, как бы развивая его тезис, подтвердил, что он прав: да-да, у нас у всех врожденное тоталитарное мышление, унаследованное от Ивана Грозного; оттого-то нам так трудно усваивать демократические ценности.
Нортон Крэйг не стал отнекиваться и уверять, что я его искаженно трактую. Он пояснил мне, что если под формулой «тоталитарное мышление» понимать цельный, внутренне уравновешенный, согласованный во всех своих компонентах и самодостаточный подход к устройству мира, то так оно, вероятно, и есть. И это вовсе не так уж скверно.
Я вновь не остерегся и спросил, в результате каких таких экспериментов он утвердился в своей правоте и скольких восточных славян – а мне ясно, что на самом деле подразумеваются русские, – он так тщательно изучил – не теми ли методами, что и нашего бедного Джорджа? – прежде чем пришел к своим выводам.
Оказалось, что к этим выводам Нортон Крэйг окончательно пришел буквально только что, в процессе нашего разговора. Восточными же славянами он до сих пор почти не интересовался, но еще лет пять тому назад его достаточно познакомил с этой материей философ-антиглобалист Андрей фон Зоммер.
– Ты ведь знавал его, Ник? Он вроде сын какого-то русского царского генерала; мужик твоих лет.
Все это весьма походило на какое-то творческое развитие истории с секретами виноделов. Впрочем, предложенный Крэйгом отход от темы или, лучше сказать, от неудобного для меня темпа беседы пришелся очень кстати. Я не хотел уходить, нагрубив Нортону Крэйгу, ибо не терял надежды, что мне – если не сегодня, то в дальнейшем, но прежде моего свидания с персональным куратором, – так или иначе позволят увидеть, что еще случилось на картине Макензи. Оттого я был готов обсуждать с владельцем «Старых Шляп» все, что ему заблагорассудится. Касательно же до упомянутого здесь философа, то звали его Андреем Корнильевичем фон Зоммером. Фон Зоммер родился вскоре после Второй мировой войны в Скандинавии от брака обрусевшего немца, служившего в антибольшевистских подразделениях некоего князя Авалова-Бермонта, и шведки, которая была моложе своего бравого супруга лет на 35. Следовательно, сам фон Зоммер никак не мог быть отнесен к восточным славянам, от имени которых он выступал перед Нортоном Крэйгом.
Эти подробности я успел выспросить у философа, рослого, крупного, но безнадежно обрюзгшего бородача, в самом начале нашего знакомства – на очередной выставке русских художников-эмигрантов, куда меня уговорила зайти Катя. Не помню, кто именно представил нас друг другу. Одетый в кожанку бородач с многозначительным видом прохаживался по выставочному залу, и при этом на лице его сохранялась кривая саркастическая ухмылка. Поговорив со мною о том, что было развешено по стенам, фон Зоммер попытался было состроить глазки моей Кате, но та, не дожидаясь его заигрываний, вдруг сама обратилась к нему с какими-то до того грубыми, почти оскорбительными шутками, что мне пришлось вмешаться.
Здесь, м. б., уместно добавить, что вследствие произошедшего между мной и Сашкой Чумаковой у меня, среди прочего, отказали душевные устройства, ответственные за чувство ревности, о чем я догадался далеко не сразу. Если верно то, что ревность – это опасение замены, то замененный/подмененный Николай Усов не опасался, что его заменят/подменят кем-то иным. Как следствие этого, я никогда по-настоящему не ревновал ни Катю, ни, еще прежде, каких-либо других женщин, с которыми бывал близок, даже если к тому и возникали известные резоны, пускай не выходящие за пределы ухаживаний и комплиментов. Мало того. Я поймал себя еще и на том, что непонятным образом автоматически переносил на моих дам – и равно на возможных моих соперников – мое собственное, тайное, тщательно скрываемое и от себя, и от других тихое безразличие ко всему, что зовется sex’ом, или, по-старинному, интимной жизнью. Издавна я пребывал – и пребываю – в априорно ошибочном, но твердом убеждении, будто и другим все эти сласти нужны ничуть не более моего, т. е. как придется. Достаточно браво исполняя мужские обязанности, я знал, что без малейшего для себя ущерба смогу отказаться от них, как только представится случай, под любым предлогом – и мой отказ никем не будет замечен, осмеян или ложно истолкован [31] .
Увидев, что Катино поведение жестоко обескуражило едва представленного нам фон Зоммера, я поспешил заговорить о посторонних предметах. Не найдя лучшей темы, я принялся рассказывать ему о каких-то своих журналистских начинаниях. Собственно, я принял бородача за слависта: меня ввели в заблуждение некоторые погрешности его русского языка. Как я позже сообразил, то была унаследованная им от отца немецкая вязкость построения фраз. Я предложил фон Зоммеру принять участие в одной из своих программ, посвященных 80-й годовщине окончания Гражданской войны в России (дело происходило в 2000-м). Бородач усмехнулся еще саркастичней и даже, кажется, хмыкнул.
– Я вас, конечно, благодарю, как автор, который имеет много публикаций в Европе и заинтересован, чтобы о нем говорили, но хочу выяснить, насколько вы знаете, что можете от меня получить для ваших передач. И я как-то не услышал вашего имени и отчества.
Я исполнил его просьбу, присовокупив, что здесь у нас по отчеству не величают.
– Николай Николаевич – это ваш псевдоним, я так думаю, – заметил фон Зоммер.
Меня обрадовала настроенность бородача на шутливый лад, и я поспешил отпарировать, что уж если б я взял псевдоним, то наверняка более звучный, «вроде вашего имени».
– Я использую мое настоящее имя, и другого у меня нет, а вот у вас, как я подозреваю, используется псевдоним, – с крайним раздражением перебил меня фон Зоммер.
Мне ничего не оставалось, как спросить его, – впрочем, в тоне подчеркнутых веселости и легкомыслия, – что внушает ему такие подозрения на мой счет.