Русская классика, или Бытие России - Владимир Карлович Кантор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вернемся, однако, к Гофману. Молодой человек, опрокинувший у Черных ворот корзину с яблоками и вступивший тем самым в эпицентр состязания добрых и злых волшебных сил, был студент Ансельм, который на протяжении всей повести разрывается между тяготением к земной девушке Веронике, желающей прочного устроенного быта, и любовью к дочери волшебника Саламандра, зеленой змейке Серпентине. Интересно, что Серпентина и Вероника – голубоглазые красавицы, почти двойняшки, так что студент порой путается. Если у ранних романтиков выбор героя однозначен: он стремится к волшебному, духовному, отрицая земное, то у Гофмана все много сложнее. Вроде бы маг победил, Ансельм женился на зеленой змейке, с которой уехал жить в таинственную Атлантиду. Но тут и появляется гофмановская ирония и неоднозначность. Читатель так до конца и не знает, существует ли на самом деле Атлантида. Более того, волшебник Саламандр есть одновременно архивариус Линдгорст (Lindhorst), мечтающий вполне прагматично выдать замуж свою взрослую дочь, поэтому и борется он за студента Ансельма со злой колдуньей, помогающей Веронике. Он хотел бы и двух других пристроить, о чем прямо и сообщает автору: «Как бы я хотел и двух остальных также сбыть с рук» («ich wollte, ich wäre die beiden übrigen auch schon los»). И здесь ирония убивает романтическое волшебство, чудо преображения, чудо выбора между земным и духовным оказывается мнимым. «Золотой горшок» был переведен на русский язык другом последних лет Достоевского – великим русским философом и мистиком Владимиром Соловьёвым, тоже склонным к иронии.
Тема перевода важна. «Бесы» на немецком звучат как «Die Dämonen», что не совсем отвечает мысли Достоевского. Демоническое есть нечто значительное, а бесовское – мелкое, страшное, всюду проникающее. Интересно, что даже «Мелкий бес» Федора Сологуба на немецкий переводится как «Der kleine Dämon». Известная переводчица Светлана Гайер предлагала переводить название романа «Бесы» как «Böse Geisten», злые духи. Это точнее, хотя у Достоевского мысль связана с отсутствием в русской мифологии богов первого ряда. Великий русский филолог Федор Буслаев писал: «Славянский мифологический эпос не успел создать полных, округленных типов божеств, подобно эпосу греческому, скандинавскому или финскому <…>, и доселе живет теплою, искреннею верою в целый ряд мифических существ, но существ мелких, немногозначительных: это не крупные, величавые личности греческого Зевса, финского Вейнемейнена, скандинавского Тора или Одина, с определенным нравственным характером, развитым во множестве подвигов и похождений, – но ряд существ не самостоятельного, не отдельного бытия»[658]. Бесы там были, а дьявол пришел позже, с христианством. Бесы Достоевского – это восстание на Божий мир не просто Сатаны, а Сатаны в союзе с языческой нечистью. Дьявол пошл, любил повторять Достоевский. И хотя Ставрогину он придает черты демонические, на самом деле тот погрязает в трясине мелкой бесовщины, которая его использует. Имеет смысл сравнить его с прототипом, – с Бакуниным, которого поэтический взгляд Вагнера увидел в Дрездене как русского демона, почти Зигфрида.
4. Русский демон и его бесы
Нахождение даже не то что по ту сторону добра и зла, а просто в пространстве зла делало его отнюдь не столь героичным, как примерещилось Вагнеру. Бакунин был мелок, как и положено чёрту (как его понимал Достоевский). Профессор Хексельшнейдер, автор книги о «замечательных русских», посетивших Дрезден, простодушно удивляется, что Бакунин в своих письмах «почти не сообщал о том, что он пережил или узнал в Дрездене, что он думал о самом городе, о людях, о сокровищах искусства». Но автору нравится свободолюбивый Бакунин, он противопоставляет его «авторитарному Марксу», изгнавшему Бакунина из Интернационала после нечаевского дела, где впервые в европейской истории политический протест принял характер уголовного. Но не может не заметить с неудовольствием, что Бакунин никогда не отдавал долгов (очень не по-немецки): «Он брал взаймы у Тургенева, а затем и у Руге, последний к тому же дал Бакунину банковское поручительство на крупный вексель, более чем на 500 талеров, то есть на сумму, которую Бакунин никогда не смог бы возвратить. Неудивительно, что Руге чувствовал себя обманутым и записал впоследствии, что Бакунин скрывался от русских властей, но и, как говорили ему студенты, также от кредиторов»[659]. Но и не порусски, если говорить об образованных русских, которые давно заметили эту нечистоплотность Бакунина. Стоит привести воспоминания М.Н. Каткова, хорошо знавшего Бакунина с юности: «Он всегда умел пристраиваться к денежным, податливым и конфузливым людям и с добродушием времен богатырских соглашался хозяйничать в их кошельках и пользоваться их избытками. Как не делал он практического различия между чужими и своими деньгами, так не делал он различия в своих потребностях между действительными и мнимыми. Ему ничего не стоило вытянуть у человека последние деньги с тем, чтобы тотчас же рассорить их на вещи, ему самому совершенно не нужные. Денег не срывал он только с тех, у кого положительно нечего было взять. В этой характеристике Бакунина нет ни одной черты произвольной или основанной только на нашем личном впечатлении. Все знавшие его подтвердят в полной силе все главные черты его»[660].
В отличие от Гофмана Бакунин отнюдь не иронически воспринимал свои мечты о возможности моментального, то есть революционного переустройства мира. Поражение Дрезденского восстания, годы заключения не исцелили его. Ему по-прежнему казалось, что он выбирает фантазию, мечту, духовность. В 1851 г., сидя в Петропавловской крепости, он каялся Николаю I, что виноват лишь в юношеской мечтательности: «В моей природе был всегда коренной недостаток: это – любовь к фантастическому, к необыкновенным, неслыханным приключениям, к предприятиям, открывающим горизонт безграничный и которых никто не может предвидеть конца»[661]. Между тем этот анархический мечтатель был на самом деле вполне реалистичен и жесток, желая воплотить свою мечту в реальность.
В июле 1862 г., когда в Петербурге бушевали пожары, инспирированные русскими радикалами, русский литератор и либерал Александр Никитенко посетил Дрезденскую галерею и провел несколько часов перед Мадонной Рафаэля. Потом он гулял по Дрездену с Николаем Страховым, сотрудником журнала, издававшегося Достоевским в это время. Зашли они к немецкому журналисту и драматургу Вольфсону, который вспомнил Бакунина. Его рассказ записал Никитенко: «Спасаясь от преследователей, Бакунин явился к Вольфсону и просил у него убежища на ночь. Вольфсон скрыл его у себя. В следующее утро на прощанье Бакунин сказал ему: “Ты оказал мне услугу, потому предупреждаю тебя: если наша возьмет верх – не попадайся мне: повешу