Русская классика, или Бытие России - Владимир Карлович Кантор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не сразу мир почувствовал правоту европейских прозрений. Интересна фраза американского исследователя о том, как интеллектуалы США не могли осознать прозрений Тиллиха: «Тиллих не всегда пользовался такой популярностью. Когда в 1933 г. он был выдворен из гитлеровской Германии и приехал в нашу страну, он часто говорил о захлестнувшей Германию волне псевдоромантизма и рассказывал, что его студенты находили его “слишком рационалистичным и логичным”. Летом 1936 г. Тиллих съездил в Германию и, вернувшись в Нью-Йорк, рассказал о своих впечатлениях группе ученых. Зловещие перспективы будущего Германии так ужаснули его, что, блуждая бесцельно где-то в лесах вблизи Берлина, он ощутил вдруг грядущее пришествие демона. (“Я вижу руины, руины, руины. На Потцендаммер Платц будут пастись овцы”.) Но середина тридцатых годов в Америке была временем либералов; почти никто из слушавших Тиллиха людей не принял сказанное всерьез. Один теолог из Чикаго, покидая аудиторию, заметил; “Мы наконец-то избавились от демонов, а Тиллих высматривает их за каждым деревом!” Что ж, цивилизованное варварство гитлеровской Германии оказалось куда страшнее самых страшных пророчеств Тиллиха. Эпоха, которая началась после Первой мировой войны и была провозглашена эпохой “технического разума”, сейчас представляется поистине эпохой демонического»[680]. Шло, однако, движение, когда разум и наука стали использоваться весьма прикладным образом, а как явление свободного духа уничтожались («еврейская физика» в Германии, генетика и кибернетика в СССР).
В мифологии каждого народа присутствует так называемый «культурный герой» (скажем, Прометей у греков), который учит людей ремеслам, учит строить и созидать, а главное – любить знания. Таким был в России Петр Великий, прививший своему народу вкус к науке и европейской духовности (в том числе к европейской живописи), по совету Лейбница учредивший академию, а его дочь, императрица Елизавета Петровна, открыла в Москве университет. У бесов была другая установка – на разрушение. Речь шла о полном пересмотре ценностей человечества. В прокламации, написанной в марте 1869 г., обращенной к русской молодежи и использовавшейся Нечаевым, Бакунин писал: «Итак, молодые друзья, бросайте скорее этот мир, обреченный на гибель, эти университеты, академии и школы, из которых вас гонят теперь и в которых стремились всегда разъединить вас с народом. <…> Не хлопочите о науке, во имя которой хотели бы вас связать и обессилить. Эта наука должна погибнуть вместе с миром, которого она есть выразитель»[681]. Иными словами, духовность, индивидуальность обрекались радикалами на гибель, Петр Верховенский (напомню, что прототип его – Сергей Нечаев) так изображал готовящееся им будущее: «Цицерону отрезывается язык, Копернику выкалывают глаза, Шекспир побивается каменьями» (Бесы, 10, 322). И, надо сказать, его установка вполне была реализована в большевистской России, и в нацистской Германии.
Существенно, что Сергей Нечаев, Михаил Бакунин, как и все центральные герои Достоевского – недоучившиеся студенты, вроде гофмановского студента Ансельма, стоящие перед выбором пути и предъявляющие миру максималистские требования. Гофман над такими стремлениями иронизировал, Достоевский же понял их невероятную серьезность, чреватую исторической трагедией.
6. Мадонна Рафаэля как символ несгибаемости духа
Достоевский был в ужасе от петербургских пожаров. В «Бесах» тема пожаров – одна из важнейших. В марте 1871 г., когда он уже работал в Дрездене над «Бесами», восстала Парижская коммуна, а в мае того же года в Париже начались пожары. Их устроили чувствовавшие поражение коммунары. Они поджигали или взрывали на воздух дома, которые вынуждены были покинуть. Но горели и исторические здания вроде городской ратуши, дворца Тюильри, который был полон произведений искусства и так и не был впоследствии восстановлен. Именно это наступление демонического сатанизма почувствовал Достоевский в русском и европейском воздухе. 18 мая 1871 г. Достоевский писал Страхову из Дрездена: «Пожар Парижа есть чудовищность. <…> Но ведь им (да и многим) не кажется чудовищностью это бешенство, а, напротив, красотою. Итак, эстетическая идея в новом человечестве помутилась»[682].
Достоевский увидел красоту, противопоставленную Мадонне. Эта красота – в бешенстве. В бесовщине. Именно эта красота и прельстила Бакунина. Любопытно при этом, что бесы, желая уничтожить Мадонну, полагают, что они борются за счастье людей, что они отказываются от земных благ, но на самом деле они выбирают царство земное со всеми его грехами, ведущими в адские низины. Сам же Достоевский «идеалом человечества», до которого оно доработалось в течение своего долгого пути, «высшим идеалом красоты» считал именно Мадонну Рафаэля. «Федор Михайлович выше всего в живописи ставил произведения Рафаэля и высшим его произведением признавал Сикстинскую Мадонну»[683]. Надо сказать, большая фотография «Сикстинской мадонны» висела в кабинете великого писателя, как о том он долго мечтал, под ней он и умер. Фотографию ему подарила вдова замечательного поэта и драматурга Алексея Константиновича Толстого, которого Бунин называл выразителем настоящего русского европеизма. У самого А.К. Толстого есть поразительные стихи о «Мадонне», где говорится о Христе именно то и так, как понимал Его сам Достоевский:
МАДОННА РАФАЭЛЯСклоняся к юному Христу,Его Мария осенила,Любовь небесная затмилаЕя земную красоту.А Он, в прозрении глубоком,Уже вступая с миром в бой,Глядит вперед – и ясным окомГолгофу видит пред Собой.1858Теперь стоит сравнить отношение Льва Толстого к этому живописному шедевру христианского искусства. Предтеча большевизма Лев Толстой ненавидел рафаэлевскую Мадонну. Рассуждая о разных восприятиях Мадонны, русский философ Сергей Булгаков так вспоминал восприятие этой картины Толстым: «Пример подобной же изощренной грубости относительно Мадонны я имел еще в беседе с Л. Толстым, в последнюю нашу встречу в Гаспре 1902 г., когда он оправлялся после опасной болезни. Я имел неосторожность в разговоре выразить свои чувства к Сикстине, и одного этого упоминания было достаточно, чтобы вызвать приступ задыхающейся, богохульной злобы, граничащей с одержанием. Глаза его загорелись недобрым огнем, и он начал, задыхаясь, богохульствовать. “Да, привели меня туда, посадили на эту Folterbank, я тер ее, тер ж… ничего не высидел. Ну что же: девка родила малого, девка родила малого, только всего, чего же особенного?” И он искал еще новых кощунственных слов, – тяжело было присутствовать при этих судорогах духа»[684]. Добавить к этим словам нечего.
Хотя именно на таком отношении к Мадонне вырастала далее обычная советская интеллигенция. И даже не рядовая интеллигенция. Не говорю об искусствоведах, которые умели видеть живопись, нет, просто о советских людях. Хочу привести один эпизод – из моих разговоров в Дрездене о Мадонне. Наш общий друг Вольфганг Шелике повел знаменитого и замечательного поэта Евгения Евтушенко и меня в Цвингер, в галерею живописи, где естественным образом мы вышли к «Сикстинской Мадонне». Не хочу сказать, что речь