Разин Степан - Алексей Чапыгин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Где ж летал, мой голубь-голубой?
— Эх, мама! Не чаял я, что услышишь… Мекал — спишь. Был и видал — ой, что!
— Скажи, сынок… чую…
— А вот! Тут, не дально место, на Козьем, вора Стеньку Разина на куски секли… Перво, палач ему правую руку ссек, потом левую ногу, а вывели заедино с ним, вором, его брата Фролку, да, вишь, не казнили… пристрастия для привели скованна. Фролка от тое казни братней в ужастие пришел и слезно закричал: «Знаю-де я слово государево!» Он же, вор Стенька, весь истерзанный, да из отруба руки, ноги кровь бьет вожжой, рыкнул на Фролку что есть силы — всему народу в слух пало: «Молчи, собака! Шлю тя к матери и со словом государевым заедино…» Тогда палач его по стриженой голове тяпнул и нараз ссек, а потом… Ты что, мама?!
Ириньица, дрожа, села. Полуседые волосы лезли ей на глаза. Сбороздила волосы прочь иссохшей рукой и крикнула так, как не ожидал сын, громко:
— Дитятко! Ой, не надо!!
— Чого не надо, мама?
Ириньица упала на постелю и тихо, как первый раз говорила, сказала:
— Ой, молиться надо мне, и тебе, голубь, молиться тоже. Отец он твой был — Степан Тимофеевич!
— Отец? А я почем про то мог знать? Вор да вор — отец? Ай-яй, где его пришлось повидать! Отец!..
— Истинно отец он твой, а что не сказала — моя вина… Без закону ты им со мной прижит… Для страху не говорила — будет-де меня корить и не любить.
— Еще и корить! Так вон он кто — мой отец?.. Не занапрасну тогда Лазунка, наш гость, сказал: «Будь в отца!» — и учил стреле и на саблях рубить учил…
— Дитятко! Прахотная, думала я думу… Хошь глазом глянуть хотела… Выбралась идти, да ноги, боялась, не понесут далеко… И у дверей стоя четыре денька тому, чула — кричит народ: «Везут!» Ой, ослабела я, уползла сюда на перину… А нынче, вишь, казнили сокола!.. И мне помирать… Остатние деньки с тобой я…
— Пошто так, мама? Жить живи, я лекаря сыщу… лечить тебя…
— Нет, Васильюшко. Не ищи ни лекаря, ни знахаря… Сердце исчахло, да и незачем маяться мне… Теплилось оно, мое сердце, все той же единой надеждой увидать сокола Степанушку, и вот…
Ириньица, не закрывая глаз и не меняя лица, плакала.
— Эх, мама! Разжалобил тебя, сказал, не знаючи. Ты не плачь. Что укажешь или пошлешь куда — все сполню… Не плачь, прикажи чего!
— Одну заботу положу на тебя, голубь-голубой… Сходи ты, сыщи товарыща твоего, кой смелый и ничего не боится. Чула от тебя, такие есть… Я ему денег дам, что попросит, ай узорочья — ничего не жаль! — лишь пробрался бы на лобное место и голову, псами-боярами посеченную, Степанушкину, принес.
— Понимаю, мама! Принести?
— Только не ты, дитятко! Человека сыщи такого… Состригу я с той головы кудерышки да под подушку складу…
— Да, мама, не чула, — сказал я: обрита его голова со лба до темени…
— Ну, так прощусь с ей, дитятко… Легко мне будет, бесслезно… Сходи, сынок, за таковым удалым!
— Схожу, мама. А ты, родненька, не горюй! И пошто, пошто я раньше того не знал?! Отец!
Василий быстро поймал на лавке шляпу, подтянул кушаком распахнутый кафтан, а выйдя в сени, пошарил чего-то недолго.
Ириньица, медленно приподнимаясь, села на постели, провела руками по лицу и сперва тихо, потом быстрее несколько раз тряхнула головой, как бы себя убеждая, сказала:
— Ой, баба-лежебока! В путь пора, а ты окисла в дреме?
Стала подыматься на ноги, ее пошатнуло, но с упрямством в лице она удержалась за кромку тяжелого стола.
— Буде, крепись. Дела много: обрядиться, подрумяниться, брови подвести… Ой, нерадивая!
Держась за стену, она подошла к шкафу, открыла и сквозь него прошла в прируб.
В подвале было ведомо время по часам — они висели на стене: гири их старательно по утрам подымал Василий. Но сегодня он куда-то заторопился, забыл, и часы стояли. Ириньица не видела часов, перебирала свои сарафаны. Оделась в белый атласный сарафан с лямками, низанными жемчугом, шитый золотыми узорами. Переменила шелковую рубаху на белую тонкого полотна, достала кику полегче, без очелья, надела. Одеваясь, шептала:
— По дружке Степанушке… в белом… не черном… Ух, дай бог силы!
С трудом выбралась в сени, нашла яндову с вином, через край яндовы выпила вина, закашлялась и, отдышавшись, поела белого хлеба.
— В путь-дорогу! В путь-дорогу, баба! Силы паси-кормись.
Вернувшись из сеней, стала прибирать горницу. Из коника вытащила скатерть малиновую бархатную, покрыла дубовую доску стола. В другом трехсвещнике установила и зажгла свечи. Поправила у образов лампадки и тоже зажгла. Покрестилась, но в землю боялась кланяться — не встать с полу.
В сенях застучали смелые шаги, вошел сын, поставил на лавку мешок:
— Вот на, мама! Принес.
— Ты? Сам ты?
— А кого еще искать в подмогу?
— Ой, сынок, сынок! Голубь — страшно… И тебя с моих глаз, боюсь, утянут окаянные…
— Некому тянуть… Казнили, решили дело… Сторожов там нету… В яме на колье голов много… На тот высокий кол, батюшков, я иную голову вздел, схожую. Да все обриты, и воронье терзает, ништо!
Ириньица шепотом спросила, подходя, шатаясь на ногах, к лавке:
— Та ли головушка, голубь?
— Та, мама! Она… Чего не веришь?
— Я так, голубь! Я так… сказать…
Мать, раньше чем вынуть из мешка голову, обняла сына.
— Родненькой! Васильюшко! Дай поцолую тебя, соколик мой, и благословлю… Прости грешную…
— В чем прощать-то?.. Да благословлять пошто? Дай-ка выну я голову, снесу — тяжелая…
— Нет, сама! Сама, сама я, а ты поди, сынок, да приведи гостя, старца нашего.
— Он сказал: «Сам прибреду». Чуть не поволок его купец Редькин с приказчиками, что лари у моста.
— Нет, родной! Сыщи — видишь, чуть не уволокли куда… С батюшкой твоим был — сыщи его. А я, може, отдохну… сосну мало…
— Опочинь да здрава будь! А ладно, мама, что опять пошла, как тогда, когда Лазунка был… Одно что-то мне нерадошно…
— Что ж нерадошно, отчего, дитятко?
— Так… я не знаю… Гляжу вот: нарядилась, как на свадьбу, а глаза…
— Что глаза мои, Васильюшко?
— Да все едино как плачут…
— Ой ты, ой! Голубок-голубой… Ой ты, дай бог тебе путь доброй и силу возростить… и крепким…
Ириньица еще раз обняла сына; сын в ответ на ее ласки тоже обнял мать торопливо. Уходя, ударил о полу кафтана шляпой.
— Эх, не хотелось бы уходить от тебя! Ну, я скоро, мама…
— Подь, голубь, с богом… Хоть ты и ненадолычко, а старца сыщи. Тут он, близ где-то…
— Сказал: «Прибреду». Темнеет, придет ужо… Ну, подтить, так иду!
В желтом свете свечей Ириньица стояла у лавки над мешком, высокая, вся плоская. Желтели клочья волос поседевшие из-под узорчатой красной кики. Тронула мешок исхудалой рукой и отдернула пальцы, отступила:
— Нет, не то! Нет, не то… иное… иное надо… надо.
Она подошла к сундуку за печкой, открыла углубление в потайную горницу. Негасимая у образа лампада тускло горела в подземелье. Ириньица, шатаясь, но уверенно подошла к портрету старика, пошарила рукой справа у рамы, нажала пружину. Портрет боком двинулся на хозяйку. В открытом шкапу в стене тускло светилась драгоценная посуда, золотая и серебряная, с камнями, в узорах. Ириньица, стиснув зубы, из последних сил напрягаясь, стащила с полки широкое серебряное блюдо с алмазами на верхней кромке. Блюдо ударило ее по ногам. Она села на пол и, боясь сидеть, скоро встала. Не закрывая потайного углубления в стене, так же выбралась, волоча за собой блюдо, и заперла вход.
Подошла, поставила, отодвинув трехсвещники, блюдо на стол. Отдышалась, тогда пришла к мешку, подсунула под него руки и перенесла к столу бережно. А когда сгибалась поставить мешок на пол, как помешанная от нахлынувших обрывков воспоминаний короткого счастья и горя, — запела колыбельную песню. Голос слабел, срывался, иногда шептал, но она пела и пела:
Старые старушки, укачивайте,Красные девицы, убаюкивайте,Спи с Христом!Спи до утра — будет пора —Разбудим… Ворогов вон со двора…
Нагнулась, раскинув полотнища мешка, вынула окровавленную голову с синими губами и закрытыми глазами. Губы распухли, кровь почернела, облепила усы и бороду. Голова была гладко выстрижена, с левой стороны шла глубокая кровоточащая борозда. Ириньица поставила голову срезом шеи на блюдо, пела так же или казалось, что пела, шептала:
Сон ходит по лавке,Смертка — по избе…Сон говорит: «Я дремать хочу…»Смерть взговорила: «Косу точу!»
Опустилась на колени перед столом и навзрыд заплакала:
— Голубь-голубой, мой Степанушко! Вот, вот и свиделись… А сказал соколик: «Не видаться!» Да что ты, баба, наладилась в путь, а воешь! Нечего уж тут… лежебока! Берись за работу… Понесу, сокол, твою головушку по Москве, а упрячу, окручу ее в камкосиную скатерть. Коли стретят злые — скажу:
— Несу любимое, родное… Не дам его никому — судите заедино с ним… Закопайте меня в лютую яму… Ой, берись! Буде… слезы… буде!