Разин Степан - Алексей Чапыгин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Скажешь ли хошь мало, вор?!
— Чего сказать тебе, дьявол!.. Все знаешь. А вот слушай…
Атаман заговорил; его слова с дрожью в теле записал Трошка-пономарь.
— Палач, бей ноги! — крикнул воевода.
Трещали кости громче, чем на дыбе, — пономарь понял:
«Ослопьем бьют!.. Ноги?..»
— Ломи, сволочь!.. Помогай палачу… На лобном мене работы — безногого снесете…
— Скажешь ли что еще?
— Иди к… матери!..
Пономарь перекрестился и, пятясь, дрожа всем телом, пошел от окна, медленно, чтоб не зацепить, не стукнуть и незаметно уйти. Он разбрелся взад пятками на пушку, сел на нее, поднялся уходить и вдруг прирос к земле, одеревенел…
На крыльцо вышел сам воевода Земского приказа. Раскинув полы скорлатного кафтана, шарил волосатыми руками в пуговицах шелковых штанов, бормотал громко, отдувался:
— Фу, упарился! Не человек! Сатана, оборотень! Окромя лая, ни слова! Государю не можно казать пытошную запись — сжечь надо.
Увидав черную фигурку пономаря, не стесняясь того, что делал, и продолжая делать, заорал:
— Ты зачем здесь, поповский зауголок? А?!
Пономарик почувствовал, как стал маленьким, будто муха, задрожал с головы до ног, присел и, отодвинувшись немного, пал в землю, стаскивая с головы колпак, запищал не своим голосом слезно:
— Прости грешного, воевода-князь! Увяз я тут с записью убойных.
Из колпака, когда пономарь его сорвал с головы, упала бумага.
— Я тя прощу! Разом все грехи скажешь. Ты кто есть?
— Воевода-милостивец, есмь я причетник и звонец Григория Неокесарийского церкви, государева-царева духовника.
— Андрея Савиновича?
— Его, его, милостивец-князь!
— Не ладно, что протопоп тут. Волоки ноги, сволочь! Уж кабы не Андрей, я б те дал память, чтоб знал, как водить ушами у пытошных срубов… мать твою вдоль — пшел!!
Пономарь не помнил пути, по которому его целого вынесли ноги из страшного места. Он очнулся у себя в подвале под трапезной. Наскоро рухлядью, попавшей под руку, завесил окна. В углу от горевшей лампадки перенес огонь и на столе зажег две восковых свечи. Дрожь в руках и ногах не переставала, он сунулся на скамью к столу, охнул:
— Ох ты, господи!.. Целого унесло? Уй, батюшки! Не сиди, Троха, не сиди, делай! Ох ты, господи!..
Пономарь скинул колпак, вскочил, присел к лавке, из коника вытащил пачку бумаги, бормотал:
— Пытошная? Да! Еще пытошная?.. Да! А та самая, кою велит брюхатой сжечь?.. Она где? Да где ж она?.. Уронил! Ой, уронил! — Пономарь съежился, весь похолодев, и вдруг вспомнил:
— За пазухой!.. Тут? Слава те, владыко! Ой, как на пытке, на огне жгли… ноги ломили… Спаси мя! — Холодной рукой выволок из-за пазухи смятые листки: — Сжечь! Сжечь! Поспею?.. — Оглянулся на дверь, встал, задвинул щеколду и, разгладив листки, читал то, что говорил на допросе Разин:
«Ха-а! Мой тебе клад надобен? Тот клад не в земле, а на земле. Тот клад — весь русский народ! Секите меня на клочье, не дрогну. Живу я не вашей радостью… Пожога вам не залить по Руси ни водой, ни кровью, от того пожога, царевы дьяволы, рано ли, не ведаю, но вам конец придет! Каждая сказка, песня на Волге-реке сказывать будет, что жив я… Еще приду! Приду подрать все дела кляузные у царя да с голутьбы неволю скинуть, а с вас, брюхатые черти, головы сорвать! И метну я те головы ваши с царем заедино в Москву-реку, сволочь!..»
Прочитав, пономарик перекрестился:
— Сжечь? А може, не придут искать? Ой, Троха, сгоришь с такими письмами!
Церковный сторож прошел мимо, в окно прокричал старческий голос:
— Занавесился! Чай, спишь, Трофимко? Скоро звонить…
— Чую, Егорушко!
Пономарь, торопливо скомкав записки, сунул их за образ Николы, на божницу.
— Може, потом сожгу, ежели, бог даст, самого не припекут.
Надев колпак, Трошка-звонец вышел на двор и полез на колокольню. Чем выше поднимался он, тем легче казался на ногах; воздух другой, и людей не опасно. Он подумал, встав на любимые подмостки к колоколам:
«Опаску пуще держать буду, списывать пытошное не кину же, правду ведать надо и коим людям сказывать… Кабы седни не налез пузатого черта воеводу, прости бог, и страсти моей не было бы…»
Пономарь глянул на Москву-реку, на Кремль; в сизоватом тумане, искрясь, рыжели главы соборов. Спускаясь к горизонту, выбрело солнце.
— А ну, Иван Великой! Звони первой, пожду я…
Подле Ивана Великого сверкали главы и цепочки золоченых крестов храма Воскресения. С южной стороны Кремля, на Ивановой площади, белел стенами, пылал золотом, зеленел крышами и башенками пестрый храм черниговских чудотворцев Михаила и Федора, а там столб колокольни одноглавой, узкий, серый, тянулся ввысь к золоту других — мученика Христофора церковь.
— Прости бог! Хоть ты, песий лик, угодник, — звони!
Но колокола кремлевские молчали. Молчал Успенский, Архангельский собор, молчал Николай Гостунский, и Чудов монастырь молчал.
— Рано, знать, окликнул меня Егорушко?..
Оглядел звонец Трошка Москву-реку, рыжий от заката ее заворот за Кремль отливал медью с сизым. Из-за кремлевских стен по воде брызгали, ползли золотыми змеями отблески церковных глав, а против Кремля, на своей стороне, за Москвою-рекой, почти у ног Трошкиной колокольни, каркало воронье, стучали топоры плотников. Недалеко от берега стрельцы, белея полтевскими кафтанами, копали большую яму, втыкали в нее колье. Таскали близ ямы тесаные бревна, взводили лобное место. Два подгнивших прежних лобных чернели в стороне; около них в вырытых ямах пестрели головы и черепа казненных, засиженные воронами.
«Вот те правда, звонец! — подумал, вглядываясь в работу стрельцов и плотников, пономарь… — Вишь, привезли… Как зверей оковали, а сказывают сие „именем государя“. Что он делал? Народ от крепости слободил? Бояр вешал… Ежели я и послушал у пытки, да за то, вишь, чуть самого не утянули, как лихого. Теперь так: пытаешь за правду — пошто же боишься народу показать? А коли боишься, понимай: творишь неправду, беззаконие чинишь, от страху перед правдой народ изводишь…»
Прислушался пономарь и как бы задумался:
«Молчит Кремль. Так нате, бояра! Я атаману Разину панафидное прозвоню. Заливай, голубчики, поплакивай!.. Сказывай народу, как тяжко за тебя, народ, заступаться… Э-эх! Прогонит меня на сей раз протопоп от звона!»
На полянке за Москвой-рекой долго плакали колокола протяжно и гулко.
Мимо идущие крестились, говорили:
— Кто-то большой нынче помер!
Кремль тоже звонил — мрачно, торжественно, славя мощь и правду царскую.
Сходя с колокольни, Трошка-звонец не слышал больше стука топоров, — на Козьем болоте лобное место Разину было готово.
3
В теремном дворце, в палате сводчатой, расписной по тусклому золоту, царь принимал донских атаманов. Одет был царь в малый наряд Большой казны: в зарбафный узорчатый кафтан до пят, шитый жемчугами, унизанный лалами и изумрудами по подолу, а также и по широким концам рукавов. Наряд был без барм и нарамников. На голове шапка с крестом, но не Мономахова. И сидел царь не на троне, а на кресле голубом, бархатном. Дебелое лицо его с окладистой черной бородой и низким холеным лбом сегодня веселое, глаза глядели на все приветливо.
По лавкам, с боков палаты, сидели бояре с посохами в золотых парчовых кафтанах и летних мурмолках.
Царский посох с крестом на рукоятке стоял у отдельного стола, где сияла алмазами шапка Мономаха. Дьяков в палате не было.
Кинув бараньи шапки на лавки, не доходя царской приемной, бороздя атаманскими и есаульскими посохами по полу, кланяясь царю ниже пояса, вошли в палату казаки: седой и бритый с усами вниз, с серебряной серьгой в ухе атаман Корней Яковлев, в бархатном красном жупане с кованым кружевом по подолу, длинном до пят, и под жупаном в голубом запоясанном кафтане; с ним рядом, худощавый, бородатый и костистый, в таком же наряде, Михаил Самаренин и так же точно одетый, с хитрыми глазами, полуседой и рыжеватый Логин Семенов. За ними четыре есаула в суконных долгополых жупанах, темных. Под жупанами расшитые шелками, почти такой же длины кафтаны красные, скорлатные. У кушаков есаулов подоткнуты ременные плети; есаулы, как и атаманы, с черными посохами, набалдашники посохов плоские, серебряные. Все, как атаманы, так и есаулы, при саблях под жупанами, черкесских, без крыжей. За атаманами и есаулами черноволосый усатый писарь в синем кафтане, также без шапки.
Когда кончили церемонию отдельных поклонов царю, атаман Корней, тряхнув седой косичкой на голом черепе и склоняя голову в сторону писаря, сказал, отстраняя казаков с дороги:
— Чти, хлопец, пройдя вперед, великому государю наше казацкое послание всей реки.
Писарь, шагая тяжелыми сапогами и стукнув закаблучьем сапог, поклонился, начал громко и раздельно:
— «Божиею милостью великому государю, царю и великому князю Алексею Михайловичу, всея великия и малыя и белыя Русии самодержцу — старшина казацкая и все войско донское челом бьет…»