Разин Степан - Алексей Чапыгин
- Категория: Проза / Историческая проза
- Название: Разин Степан
- Автор: Алексей Чапыгин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Алексей Чапыгин
РАЗИН СТЕПАН
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Москва
1
Бесконечным числом ударов в чугунную доску Москва вторила у боярских и купеческих домов часовому бою Спасских ворот. Часы пробили, но в сумраке часов не видно было. Светились иногда фонари; стучали копыта лошади: то проезжал боярин. В конце лета сумрак густел, часто перепадали дожди. Оттого по кривым и черным улицам полз туман, Местами улицы выстланы тесаными бревнами, отпотевшими и скользкими, словно в черном мыле.
Если где шел человек, то с подорожной бумагой и фонарем. Изредка чернели фигуры стрельцов, осторожно двигаясь на смену караула в Кремль с бердышами на плече.
— Дьявол, а не путь! Сколь раз в море бывал, а тут слеп; ужель не попаду? — ворчал человек в бараньей шапке, в длиннополом казацком жупане и шагал со звоном подков, иногда скользил, спотыкаясь о дерево. — Сатана! — Он наткнулся на поперечное бревно-колоду, загородившее улицу.
— Ты, сволочь, должно, в Земском приказе[1] не был? — окликнул человека сторож.
— Я ваших порядков московитских не ведаю, вот дырье в башке умею сверлить! — Сверкнул пистолет.
Сторож отшатнулся, а человек, согнув широкую спину, пролез под колоду, выпрямился и спешно пошел дальше.
Напуганный пистолетом сторож опомнился, крикнул:
— Черт! Чтоб те ноги, ребра изломили…
Подошел другой:
— Ты пошто пропустил?
— Да вишь, шиши со Пскова по Москве бродят, должно, воровской казак — с пистолем, и сабля.
— Ой, ты! Сговорился бы: кого ежели ограбит, чтоб доля нам.
— Спужал, трясца его бей! Глаза горят, как у волка.
— Эх ты, баба столетняя!
Посредине обширной площади, бесконечной от тумана, на толстом столбе с образом, глубоко врезанным в дерево, мигал огонь негасимой лампады сквозь слюду, вставленную в узорчатую раму. По земле расплывались тени двух человек, а у столба недалеко чернели две фигуры караульных стрельцов. Опершись на обухи бердышей, стрельцы, видимо, дремали под монотонный жалобный голос, исходивший от земли[2]:
— Ой, батюшки! Могильные черви точат мою грудь, и губят за что меня судьи неправильные?! Да, ведь, муж-от мой аспид был! Под ногти мне тыкал иглы каленые… Волосьев половину выщипал. Сам порченой, без гашника, и жонку ему оттого не надобно, оттого и мучитель был!..
— Ага! — Человек в казацкой одежде глянул по земле, увидал зарытую по плечи женщину с растрепанными волосами.
От звука шагов один стрелец поднял голову:
— Эй ты, человече!
Он повернул бердыш топором к земле и крепко взялся за рукоятку.
— Кой бес тебя несет сюда?! — крикнул второй.
— Свой я вам! Чего бьете сполох?
— Есть вас своих!
— Свой, соколы! Выпить вам тащу.
— Что ты за человек?
— Видать, заезжий. Там ужо вспорют — узнаешь, за какими песнями в Москву ездят.
— Разберемся!
Человек, сдвинув баранью шапку на затылок, вытащил из-за пазухи глиняную посудину.
— Оно не худо пить, только, мотри, не отравное?
— Пошто мне вас изводить?
Стрелец приложился к горлышку посудины; другой, жадно причмокнув, сказал:
— Оставь, не все тяни!
— Ух, пей, брат! Не на кружечном, без уловной деньги.[3]
— Ой, тошнешенько-о! Не видать младеньке боле ясно солнышка-а… калена-бела месяца-а!
— Убила мужа, дак молчи, чертова жонка! — крикнул стрелец.
Человек в казацкой одежде сказал:
— Други, а може, муж стоил того?
— Кто спорит — може, и стоил, да дело не наше!
— Чего сам не пьешь?
— Хватит и мне, еще есть.
— Давай, парень, коли што, другую!
— Да уж, зачал чествовать, не скупись, а то, вишь, туман, знобит…
— Лето ныне скудное — дождей, дождей…
— Нате, дуйте!
Выпивая, стрельцы рассуждали:
— И как ты, детинушка, не боишься ходить?
— Молодой, вишь, да зубастой!
— У нас на вольном Дону никого не боятся.
— Мы от дедов стрельцы, да того…
— Боитесь?
— Не так чтобы…
— Ино не на вас ли, браты-соколы, бояре воду возят?
— Ужо время приспеет — тряхнем бояр…
— До поры в терпенье!..
— Ой, а долга ли та пора?
— При-и-дет!
— Мы и нынче ни черта не боимся!
— Не боитесь?
— Не…
Один из стрельцов ударил себя кулаком в грудь.
— Глянь на меня, вольной детина — вот я, не боюсь ни сатаны, ни патриарха, ни бояр…
— Ой ли?
— Вот бог — и хрест!
— Ну, брат-сокол, хвалишься!
— Не хвалюсь, башка!
— А чем докажешь зарок?
— Чем хошь!
Стрельцы захмелели.
— Не боитесь, так отроем эту жонку, в кабак сведем, сами выпьем и ее обогреем.
— А, пропади все, отроем!
— Нет, то, детина, не ладно! Какие же мы сторожи?
— Вот, браты-соколы, и не боитесь, а трусите!
— Нет, тут честь стрелецкая горит!
— Что тут горит? К жонке в сторожи приставили! Честь!
— А и то правда, отроем!
— Сами куды?
— В кабак!
— Откопаем жонку!
— А чем?
— Эво! Бердыши в руках, да я саблей подмогу.
— Мочно!
— Рой!
Подошли, отрыли женщину и за руки выволокли из ямы.
— Ена, парень, нагая?
— Ништо! Обряжу в жупан, сам пройдусь в зипуне. Держи одежу, жонка!
— Голова у детины, хошь в попы ставь!
— А жонка-т с икрой!
— Грудастая…
— Э-эй, черти-и!
Голос зычно плыл по площади!
— Ой, мать твою перекати поле — пятидесятник!
— Батоги нам!
— Кнут! Чего делать, в обрат копать жонку? Увидит.
— Не копать, соколы: вы жонку пасите, я с боярскими детьми хорошо лажу.
— Иди, детинушка, веди сговор, угомони черта!
— Э-эй, стрельцы!..
В ответ шаги и голос:
— Тут я!
— Ты тут, драный козел, твою перепечу! А где другая сволочь?
— На месте стоит!
— А ты, щучий сын, пошто без бердыша, пошто не в сукмане?
— Сабля при бедре, зипун на плечах!
— Вон ты что-о?!.. Эй, стра-жа-а!..
В сумраке сверкнуло лезвие сабли. Слово «стража-а» не окончено. Тело начальника осело к земле и распалось на два куска.
Детина вернулся к стрельцам.
— Куды он делся? — спросил один.
Другой засопел и громко, как бы про себя, сказал!
— Так-то не ладно!
— Чего не ладно?
— Начальника посек! Понял? Мы в разбое…
Другой, еще более хмельной стрелец захихикал, закашлялся, потом отдышался, сказал:
— Начали сечь — туды ему, сатане, и дорога! Дай посекем в куски?..
Приволокли подтекающее кровью половинчатое тело начальника к огоньку образа.
— Матерый, черт! И как ты его, вольной, мазнул? Не всяк мочен такое…
— Одежу вниз! Секите его на куски, да в яму замест жонки — и в кабак.
— Вот те хрест, в попы тебя, казак, — голова-а!
— Дальше попа не видал? Я, може, в патриархи гляжу!
— Хо-хо-хо. Сатана-а!
— В па-три-архи-и?!
Языки и руки стрельцов худо слушались. Казак, как говорил, сделал все. Пошли.
Сторожа на росстанях улиц снимали перед ними бревна-колоды. В иных местах отпирали решетчатые ворота, спрашивали:
— Куды, служилые?
— Воров в Земской приказ!
— Мы сами воры-ы!
— Чого рот открыл до дна утробы? Тише-е!
— Начальника-то, а-а? Кровь на тебе, и я в кровях…
Казак остановился:
— Вам, браты-соколы, дорога на Дон, утечете: на Дону много вольных сошлось, там рука боярская коротка.
— А ты?..
— Я оттудова и туды приду!
— Врешь!
— Давай, Дема, поволокем его с жонкой в Разбойной?
— В Разбойной?[4] Пойдем! Руки, вишь, у меня в крови…
— Вот вам еще водки! Пейте, загодя спать, а утром знать будете, что делать.
— Водку? Давай!
— Дуйте из горлышка!
Падая и подымаясь, с лицами, замаранными кровью, стрельцы пошли вдоль улицы. Казак потянул одетую в жупан женщину в переулок, выглянул из-за угла. Стрельцы про них забыли, — шли, падали и, поднимая один другого, шли дальше.
— Веди, жонка! Спасайся от могилы! — плотнее запахивая женщину в жупан, сказал казак.
Женщина дрожала, едва держалась на голых ногах, черных от грязи и холода. Сверкнули белым жестяные главы многочисленных церквей. Где-то зазвонили. Загалдел народ; на ближайших рынках, словно на пожаре, заспорили и закричали женщины, торгуя холст и нитки. Берестовые и тесовые крыши на неопрятных домишках все яснее и пестрее выделялись.
— Будь крепче! Идем, кабаки отперли.
— Иду, голубь-голубой… Иду, а тяжко идти…
2
Кабак гудел. Широкая дубовая дверь раскрыта настежь… Едкий воздух сивушного масла, спирта, потных тел, подмоченных лохмотьев и рубищ не давал дышать непривычному к кабацким запахам. Светлело в бревенчатой обширной избе с заплеванными стенами и чавкающим от грязи земляным полом. За стойкой на стене висела желтая бумага с черными крупными буквами. В стороне в железном подсвечнике на ржавом кронштейне горела оплывшая сальная свеча, мутно при утреннем свете скупым огоньком пятная бумагу. Каждый, кто смотрел на бумагу, мог прочесть: