В родном углу. Как жила и чем дышала старая Москва - Сергей Николаевич Дурылин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я спрашиваю себя: почему же на обычных уроках он никогда не решался развернуть нам золотые страницы из вселенских преданий христианства? Почему он никогда не читал нам из истории гонений на христианство, из древних патериков, из жизни таких русских подвижников, как преподобный Сергий, Нил Сорский, Тихон Задонский? Как оживили бы нас эти золотые страницы! Но мы так и не узнали их тогда, когда они были бы особенно близки юному сердцу. А многие так и не узнали их никогда! Какая печальная участь – остаться на всю жизнь с ведением Христа по учебнику Рудакова и со знанием христианства лишь по «Истории Церкви» протоиерея Смирнова![285]Это все равно что остаться на всю жизнь со знанием Пушкина лишь по учебнику Саводника[286], не заглядывая ни в «Евгения Онегина», ни в «Маленькие трагедии», это то же самое, что навсегда остаться со знанием Эллады по учебнику Иловайского![287] Это значит вовсе не знать ни Эллады, ни Пушкина или, что то же, ни Христа, ни христианства.
Эта печальная участь и была жребием русской интеллигенции, проходившей казенную школу. О роковых последствиях, которые имело для интеллигенции и всего народа знание христианства лишь по учебнику протоиерея Смирнова, нет нужды и говорить.
Но у многих, проходивших Закон Божий в казенной школе, была еще другая, пожалуй, еще более злая участь. Они в течение восьми лет школьной жизни могли убедиться, что между ними и христианской истинной верой ответственным посредником, полноценным ее глашатаем стоит человек, одетый в рясу, но бесконечно далекий от проблеска того света, который должен непрестанно излучаться из этой истины и веры. Более того, в течение восьми лет приходилось им убеждаться, что, одетый в рясу и украшенный серебряным крестиком кандидата богословия, перед ними маячит на кафедре праздный обыватель с холодным сердцем, придирчивый чиновник, пустой формалист, приспособленец-карьерист, просто недобрый и нечестный человек, способный на наушничество, предательство и донос.
Какая горькая участь из уст такого человека слышать истины веры и какой соблазн – внимать такому человеку как наставнику правды Христовой! Какое глубочайшее сомнение в жизненности этой правды, в действенности этой веры поселяла в юные души и сердца долгая, неустранимая встреча с таким человеком, «всуе призывающим имя Божие»!
К величайшему нашему счастью, эта участь миновала нас.
Наш батюшка был истинно добрый и честный человек. Он очень хорошо знал наши грехи против Филарета, и наши «ерёси и расколы», и наши мыслительные проступки против благонадежности религиозной и политической; был он человек умный и наблюдательный, но что бы он ни знал, он знал про себя и никого не преследовал – ни неблагонадежными двойками, ни понижением общей отметки за поведение, ни особыми докладами по начальству, которые особенно охотно принимались от законоучителя.
Общее отношение учеников к батюшке ярко проявилось в 1905 году, когда в гимназию заглянула революция.
Меня тогда уже давно не было в гимназии, но я достоверно знаю, что многим педагогам пришлось тогда худо от учеников. Пансионеры, народ, наиболее страдавший от казенного режима, с его почти узаконенным шпионством и наушничеством, держали в осаде преподавателя географии и содержателя пансиона Н. Н. Флагге[288]. Бедный Бульдожка[289] (таково его прозвище) был заперт пансионерами в учительской уборной. Решив предать его казни потопом, пансионеры отвинтили краны от водопровода, и вода хлестала в уборную; Бульдожка спасался от нее на подоконнике. Внутри гимназии пансионеры с помощью приходящих соорудили баррикады из парт и столов и предъявили директору ультимативные требования, где наряду с требованиями разрешить курение в большую перемену и носить штатскую одежду предъявлялось требование немедленной автономии Польши и свободы совести, слова, союзов и неприкосновенности личности. «Все это было бы смешно», но вода заливала Бульдожку, учительская была в блокаде, а гимназисты расхаживали с браунингами в запертой изнутри гимназии, куда никому не было доступу с улицы. Надо было, хочешь не хочешь, вступать с ними в мирные переговоры и вырабатывать условия снятия блокады с учительской и освобождения Бульдожки от потопа.
Кому идти для переговоров?
Директор отказался наотрез, сказав, что он с этими «разбойниками» никакого дела иметь не хочет, попросту сказать, действительный статский советник Соколов, «генерал», струсил, как старая баба. Он только мямлил губами и кивал на старика А. Г. Преображенского[290], на высокого и тонкого Запятую, преподававшего русский язык и избегавшего всяких ссор с учениками:
– Вот вам бы пойти, Александр Григорьевич, вы старейший преподаватель.
Но Запятая отвечал решительно:
– Нет уж, увольте, у меня дети маленькие.
Это была правда: на удивление всем, у старика – правда, румяненького – дети были мал мала меньше. Без всякого приглашения вызвался идти Геника: он точно был человек не робкого десятка.
– Вот и отлично, вот и пойдите, – возрадовался директор.
Но кому-то из менее растерявшихся членов педагогического совета пришло в голову спросить этого «француза» и «естествоиспытателя», писавшего статейки в реакционных «Московских ведомостях»:
– А как вы с