Победное отчаянье. Собрание сочинений - Николай Щеголев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Стрясется же такое с человеком…»
Стрясется же такое с человеком:
Затор, тупик, отсутствие огня,
Стремление идти не вровень с веком, –
Плестись за ним!.. Так было у меня…
Явилась ты, глазастая, простая
(Глаза – то зарево, то водоем!),
И музыка, что за сердце хватает,
Мне прозвучала в голосе твоем.
Хотел я сердце охладить, но где там
Уйти от этой страстной простоты,
Такой советской! – да! – по всем приметам?..
Скажи, что делать мне на свете этом,
Чтоб никогда не горевала ты?
…А я ведь было до того дошел,
Что выбился из творческого строю.
Явилась ты, – я, окрылен душой,
Учусь, учу, работаю и строю.
А я ведь было, выжив из ума,
Всё ждал зимы, буранов и заносов.
Явилась ты: весна, а не зима,
И голос гроз и запах трав донесся.
Растаял на сердце последний снег.
Всё лучшее, что временно уснуло:
Деревьев зелень, музыку и смех,
Синь неба, – это всё мне ты вернула.
И кажется: я не живу, а мчусь
Среди цветов и ласковых улыбок…
Тебе, тебе за радость этих чувств
Всей кровью отогретое «спасибо!».
Вернуть мне музыку, вернуть любовь
К стремительной и трудной жизни, к людям, –
Да я за это на любую боль
Пойду, крича:
люблю,
люблю,
люблю тебя!
Другу В.С.
Мой друг, с тобой мы навсегдаблизки друг другу и родимы,товарищи и побратимы…А ведь приблизились годаутрат, уже необратимых…
Как обоюдоострый нож,в мозги вонзилась мысль и жжется,что прожитого не вернешьи что всё меньше остается
на нашу долю и годов,и городов, и рюмок водки…Да, к этому я не готов,еще веселый, пьющий, верткий,
и странно, голосом глухим,я всё ж скажу, как из колодца:«Дела у нас не так плохи,и всё вернем, и всё вернется!»
Талант? Не знаю, есть ли, нет ли…Но ежели таланта нет,уже я не полезу в петлю,как мог по молодости лет,
когда казалось: или – или,или известность и успех,или костям лежать в могиле…Теперь живу я жизнью тех,
кто бесталанен и безвестен,кто трудится день ото дняи кто обходится без песен…Теперь они – моя родня.
Так что ж! Не вечно быть мальчишкой.Я жил, работал и любил,и мне досталась песня: «Чижик,чижик-пыжик, где ты был?!»
Стансы к Августе
1
Всё померкло. Стремленья остыли,И призванья звезда не блестит…Люди мне ничего не простили, –Твое щедрое сердце – проститМое горе тебе не чужое:Ты его разделила со мной…Для меня с моей горькой душоюТы – как образ любви неземной.
2
И когда мне смеется природаТихим смехом своей красоты,Верю я, что сквозь горы и водыЭто ты улыбнулась мне, ты.А когда разбушуется море,И друзья предают так легко,Я бесчувствен… Одно только горе –То, что за морем ты – далеко.
3
Всё разбито. Надежды уплыли,И вся жизнь – как утеса куски…Но не стану холопом бессилья,Но не стану рабом тоски.Пусть враги мою гибель приблизят,Пусть все беды меня сокрушат,Но меня не согнут, не унизят…Я с тобой – без тебя ни на шаг!..
4
Не солжешь ты, как многие люди,Не предашь, хоть и женщина – ты,Не оставишь меня, не забудешь,Испугавшись людской клеветы.Не напрасно в тебя я поверил:Не сбежишь ты, разлукой дразня,Ни врагу не откроешь ты двери,Не смолчишь, когда травят меня…
5
Впрочем, я даже не презираюИ травящих толпу не кляну, –Сам свое безрассудство я знаю,Сам свою понимаю вину.Сам не знал я, как дорого этаОбойдется вина. Но душаВсё тобою одною согрета,Без тебя – никуда, ни на шаг!..
6
И плыву на обломке былого.Всё пропало. И только твоеИмя, с детства мне милое, снова,Я шепчу, и мы снова вдвоем.И в песках возникает водица,И в пустыне растет деревцо,И щебечет заморская птица,И прохладой мне плещет в лицо…
(По Байрону. Перевел Николай Щеголев)Стихотворение в прозе
Полдень
В этот час, в столовой сидела квартирантка, Роза Борисовна, розовощекая пухлая полуполька, стремительно вспыхивавшая от взглядов мужчин, причем кровь нескоро отливала от лица, и, облокотясь о покоробившийся стол, пренеприятно, с закрытым ртом напевала романс, один из тех романсов, которыми создают слезливое, обманчиво творческое настроение публике откормленные, «упитанные – как сказал бы Маяковский – баритоны», притворяющиеся Вертинскими, и, хотя обличье не так легко подделать под испитого Вертинского, они все-таки тщатся, стягивают выдающиеся животы, обводят вокруг глаз синие круги и поют с возможной тоской.
В этот час лирик Полозов находился за письменным столом, в комнате рядом со столовой и выстукивал на машинке очередную песню. Пение блондинки – поверьте! – содействовало ему в творчестве, хотя ни тени проникновенности не было в нем.
В этот час холмы железных крыш высматривали золотыми от солнца, и беллетрист, миновавший дом, где гнусила блондинка, прислушался к пению, шедшему сквозь раскрытую фортку, и сказал себе мрачно: «За что я, несчастный, должен всё подхватывать зорким своим взором, слышать чутким ухом
всё, что выбрасывает мир? Мне и этот зной раскаленных крыш, и этот гнусный голос, и стрекотание пишмашинистки!..» Он не знал, что это пела эффектнейшая, пышная полуполька, вдохновительница, греза поэта, что стрекотал на машинке проникновеннейший лирик эпохи, который от многочисленных припадков вдохновения нередко побаивался признаков ранней старости, подходил к зеркалу, разглядывал со скорбью медленно, но верно прокладывающиеся морщинки на лбу и у глаз и вновь шел к машинке стрекотать, отдаваясь тревожному вдохновению. Только 20 лет было ему, и он писал:
Или это старость перед смертью,
Перед смертью в двадцать лет?
Блондинка внимала стрекотанью, вздыхала – зачем он избегает ее? – и ненавидела неритмичный треск клавиш.
Отсюда – и ее заунывное пение об уходящих годах, отсюда – и пронзительное вдохновение лирика, и – кто знает? – не отсюда ли крыши так золоты, так знойно, такое синее небо и такая тоска о существовании мира, что хочется броситься в реку, зарыться головой в желтые волны и при этом не уметь плавать.
Проза
Рассказы
Телеграмма
В антрактах они часто спорили об… эмоциях.
Виолончелист Рудольф, плотный молодой блондин с начинающейся лысиной, всегда отстаивал их существование.
Скрипач, – крепкий, с желтоватым лицом брюнет, – всегда противоречил ему. Фамилию он носил причудливую – Роксанов; имя и отчество – обыкновенные, – Павел Николаевич.
– Что такое эмоции в наш век, когда властвует машина, если даже признать их существование? – разглагольствовал он. – Где сострадание? Где любовь? – не вижу. Не знаю, как вы, господа, – а я с каждым днем всё более убеждаюсь, что человек – лишь мыслящая машина. На мой взгляд, думать иначе, значит – притворяться.
Музыканты по-разному реагировали на такие тирады. Пианист недоверчиво молчал, барабанщик ухмылялся туповатой улыбкой, и только Рудольф вскипал.
– Как вы можете жить с такими убеждениями, Павел Николаевич?! – спрашивал он, тщетно стараясь сдерживаться. – На вашем месте я бы давно намылил веревку.
– Удивительный вы человек!.. – неизменно отвечал Павел Николаевич и спокойно канифолил смычок.
Он давно служил в кинематографе «Ориенталь». Прямой, как метр, вечно спокойный, – ловко перебирая пальцами левой руки, он извлекал из своей скрипки безукоризненно чистый звук, но без намека на какое-либо чувство. Никто из сотоварищей-музыкантов не видел его другим.
Таким он был и сегодня, но…
Ему выпало играть соло чрезвычайно грустную мелодию. На экране – за столом, в полумраке каморки, сидит человек. Локти лежат на столе. Лицо утонуло в ладонях. Пальцы судорожно перебирают кожу лба. На миг человек проводит ладонями по волосам, открывая темное лицо затравленного зверя. В уголках глаз – затаенная надежда. Потом – приступ отчаяния, и лицо застилает сероватый туман.
Всё это, сопровождаемое томительной мелодией скрипки, захватывало даже самых нечутких зрителей.
Рудольф, в изумлении, похожем на ужас, косился на Павла Николаевича, – с ним, в самом деле, творилось нечто необычайное: во-первых, играл он проникновенно; во-вторых, изменил своей машинной позе, – наклонившись вперед, он точно приобщал к звукам всё свое существо; в-третьих, лицо его так полно передавало переживания гнетущего одиночества, что можно было бы и не смотреть на экран.