Антропологическая поэтика С. А. Есенина: Авторский жизнетекст на перекрестье культурных традиций - Елена Самоделова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наградой для творческой личности Есенин считал почитание народом и возвеличивание в памятнике: «И в бронзе выкованной славы // Трясешь ты гордой головой» и «Чтоб и мое степное пенье // Сумело бронзой прозвенеть» (I, 203, 204 – «Пушкину», 1924). Мечта о собственном посмертном воплощении в «вечном материале», о подобии реинкарнации в скульптуру звучала неоднократно у Есенина: «И будет памятник // Стоять в Рязани мне» (II, 161 – «Мой путь», 1925). Однако далее поэт гордо отказывается от только что высказанного желания: «Нет, // Не ставьте памятник в Рязани!» (II, 162 – «Мой путь», 1925).
Современники не заметили скромности Есенина и, наоборот, запомнили его мечту о памятнике. А. Б. Мариенгоф сообщил юношеские мечтания Есенина о творческом признании: «Говорил им, что еду бочки в Ригу катать. <…> А какие там бочки – за мировой славой в Санкт-Петербург приехал, за бронзовым монументом…» [963] И. Г. Эренбург передал суждение Есенина о Маяковском и отношение к монументу в честь поэта: «Он проживет до восьмидесяти лет, ему памятник поставят… (Есенин всегда страстно желал славы, и памятники для него были не бронзовыми статуями, а воплощением бессмертия.) А я сдохну под забором, на котором его стихи расклеивают. И все-таки я с ним не поменяюсь». [964] Варвара Кострова привела высказывание Есенина, сделавшего наблюдение во время заграничного турне: «В Америке до сих пор спорят, достоин ли Эдгар По памятника или нет». [965]
В творчестве Есенина имеется и шутливое двустишие, показывающее также ироническое отношение поэта к идее установки монумента: «Я памятник себе воздвиг из пробок, // Из пробок вылаканных вин!..» (IV, 491).
В мечте о собственном памятнике Есенин опирался на мнение народа, и у него, выходца из крестьянской среды, действительно имелись веские основания полагать скульптуры мерилом поклонения родоначальникам и почитания культа предков. Есенин неоднократно удостоверился опытным путем, каким «вещественным», «опредмеченным» способом закрепляется в народной памяти ритуальное поклонение «культурному герою». Об этом свидетельствовал полуанекдотический случай с Есениным – в разговоре с извозчиком, знает ли он Пушкина и Гоголя, тот ответил, что знает «чугунных» (описан И. И. Старцевым и А. Б. Мариенгофом; [966] подробнее см. в главе 15).
Есенин ощущал себя достигшим славы: «Что в далеком имени – Россия – // Я известный, признанный поэт» (I, 255 – «Никогда я не был на Босфоре…», 1924); «Наплевать мне на известность // И на то, что я поэт» (I, 291 – «Мелколесье. Степь и дали…», 1925).
Показательно, что современники усматривали определенную монументальность во внешности Есенина и предполагали возможность лепить скульптуры с фигуры поэта. Так, Н. А. Павлович размышляла: «И в Герасимове, и в Есенине, даже в их внешнем облике были сильно выражены народные русские черты. Оба поэта хорошо подошли бы для скульптурной группы – рабочий и крестьянин. В лице и фигуре Есенина, в его повадках и манере говорить, даже в улыбке, то застенчивой, то озорной, многое было от рязанского крестьянина». [967] Однако Есенин мечтал о собственном памятнике, а не о себе как о скульптурном прообразе.
Мечта Есенина об увековечении в монументе нашла свою реализацию. Сначала гроб с телом поэта обнесли вокруг памятника Пушкину на Тверском бульваре близ Страстного монастыря (а это именно те две реликвии, к которым при жизни обращался Есенин в стихотворении «Пушкину» и в действии почти ритуального характера – при написании вызывающих стихов на монастырских стенах). Потом среди пожеланий «в связи с увековечением памяти Есенина» в книжечке «Памятка о Сергее Есенине» (1926) было обозначено под пунктом 4: «Поставить памятник С. Есенину в Москве». [968] Действительно, в Москве, Рязани, Спас-Клепиках, с. Константиново, с. Дивово, Санкт-Петербурге, Туле, Орле, Липецке и других городах и поселках по прошествии разного времени были установлены памятники и парковые скульптуры и названы улицы в честь Есенина.
Мотив жизненного увядания и похороны по-мужски
Есенину были свойственны оглядка на прошлое и мотив постепенного угасания, увядания, надломленности. Содержание этого фольклорного мотива прояснил А. Н. Веселовский в статье «Психологический параллелизм и его формы в отражениях поэтического стиля» (1898) на материале свадебной поэзии с выводом о сущности «символики топтанья или ломанья». [969] А. Н. Веселовский пришел к утверждению: «В сущности цветок безразличен, важен акт срывания…» [970] В отношении дерева он сделал наблюдение: «Дерево сохнет – человек хиреет». [971]
Есенину, безусловно, была знакома фамилия Веселовского и его научные труды. Даже в дружеских беседах мелькает это имя; так, Н. Д. Вольпин рассказывала поэту о литературоведческих занятиях в 1919 г.: «Год назад я как студийка неких “Курсов экспериментальной педагогики” по его <наставника> заданию делала доклад о роли в поэзии параллелизма образов. Исходить мне предложено было из статей (он дал мне их сам) Веселовского и чьих-то еще». [972]
Мотив заламывания растения особенно характерен для свадебных песен довенчального цикла, в которых он характеризует состояние просватанной девушки, готовящейся к «ритуалу перехода», означающего перемену статуса и соответственно символическую смерть девичества ради возрождения в замужестве. В довенчальных обрядовых песнях понятие «ломать» представлено глаголами «поломал» («приломата», «заломана», «сломить» и т. д. – «Калинушку ломали»), «Черная смородина зеляна. // Эй заломана ой люли», «Росла в саду мята, // А вся поломата», «В огороде мята // Да вся-вся распримята», «Уродилась мята // Вся наперемята» и др. [973]
В духе фольклорной поэтики созданы есенинские строки: «Кажется мне – осыпаются липы, // Белые липы в нашем саду» (I, 280 – «Снежная замять дробится и колется…», 1925); «Цветы мне говорят – прощай, // Головками склоняясь ниже» (I, 293 – 1925).
На скрытом, но подразумеваемом параллелизме «увядание растения – увядание человека» построены стихи: «Скоро белое дерево сронит // Головы моей желтый лист» и «Срежет мудрый садовник-осень // Головы моей желтый лист» (II, 77, 80 – «Кобыльи корабли», 1919); «Ах, увял головы моей куст» (I, 154 – «Хулиган», 1919); «Увяданья золотом охваченный, // Я не буду больше молодым» (I, 163 – «Не жалею, не зову, не плачу…», 1921); «Увядающая сила! // Умирать так умирать!» (I, 222 – «Ну, целуй меня, целуй…», 1925).
В устно-поэтическом произведении подчас отсутствует один из двучленов психологического параллелизма, а именно увядающее растение, и выходит на первый план человек, уподобленный этому растению: «А я по ней сохну, вяну , // Слезы льются, не прогляну». [974] Кроме того, поэтика фольклора допускает пропуск растительного объекта сравнения в параллелизме – и в результате становится возможным представление об абстрактном «увядании красоты», как это звучит в «страдании», распеваемом на родине Есенина: «Как гулять // С тобою стала, // Красота моя // Увяла ». [975]
Кризисы личности цикличны, они повторяются с увеличением возраста и свидетельствуют о зрелости души.
В сознании Есенина бродила мысль устроить имитацию собственных похорон. Такая идея является архетипической, в качестве «бродячего сюжета» она фигурирует в ряде произведений мировой литературы, где имитаторами собственной смерти оказываются мужчины: Боккаччо «Декамерон» (8 новелла третьего дня); Александр Дюма-отец «Граф Монте-Кристо» (Эдмон Дантес для исчезновения по морю из тюремного замка Иф в мешке-саване; он же придумал и воплотил идею вроде бы смертельного отравления Валентины) и «Сорок пять» (шут Шико); Э. Л. Войнич «Овод» (Артур якобы погиб); Мэри Стюарт «Тайна семи холмов» (мифологический персонаж Мерлин); Н. Г. Чернышевский «Что делать?» (Лопухов будто бы бросился с моста в реку); Артур Конан Дойл (Шерлок Холмс в состязании с профессором Мориарти); Майн Рид «Всадник без головы» (Морис посоветовался со стариком-охотником); Эйвин Болстад «В полночь является привидение» («рождественский рассказ» написан после гибели Есенина и повествует о Пере Гранбаккене – разоренном наследнике пущенной с молотка усадьбы, притворившемся привидением и произносящем «замогильным голосом: “Я дух Гудлейка-изгнанника, и нет мне покоя в могиле!”» и вопрошающего при лечении: «Убили вы человека, и ладно. Зачем же еще мучить его после смерти?» [976] ); В. Короткевич «Дикая охота короля Стаха». Эти примеры можно продолжить; они подтверждают высказанное в «Поэтике сюжетов» А. Н. Веселовского мнение о том, что «roman d’aventures писался унаследованными схемами». [977] Естественно, Есенину как мужчине была близка «литературная реализация» архетипа «мнимых похорон» именно в ее «мужской ипостаси».
В устной народной поэзии «во всех сказочных вариантах птица уносит на тот свет с последующим возвращением не настоящего, а лишь „мнимого покойника“ (СУС 936* = АА*936), „готовность же к подобному переходу символизируется всегда однозначно – заворачиванием в шкуру животного“, что свидетельствует о реликтовых формах „представлений о приобретении покойным облика своего тотема“. [978] Также в фольклоре известна и «женская разновидность» этого архаического типового сюжета: «Оживающая покойница – главное действующее лицо в новеллистических сказках сюжетного типа “Мнимоумершая” (СУС 885 А)». [979] В с. Константиново бытует народная песня литературного происхождения и возникновения приблизительно в 1920-е годы – «Плохо бабе, если муж…» про Вавилу, которого жена хотела повесить пьяного, а вместо него в петле оказалась «лохань старая, худая». [980] В глубинном и, вероятно, изначальном смысле имитация собственных похорон восходит к мифологической идее умирающего и воскресающего божества, известного по календарным мифам античности и восточнославянским ритуалам (в частности, по ритуальной игре «Похороны Костромы» и по поверью о царстве Лукоморье, в котором люди умирают в осенний Юрьев день и воскресают в аналогичный вешний), по житию умершего и воскрешенного Иисусом Христом Лазаря. [981]