Целомудрие - Николай Крашенинников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не знал и не мог догадаться: как зародилось в нем это новое ощущение? Было ли оно разбужено Зиночкой Шевелевой, которая с памятной встречи все настойчивее и настойчивее окружала его своим сладостным, опасным, пугающим и влекущим вниманием; подходило ли к нему время; было ли много вокруг раздражающего, зовущего, только захватилось, наконец, новым чувством и сердце Павлика, и почувствовал он, и угрюмо понял, что он влюблен. Но как могло случиться это, уродливое, что он влюбился в мальчика?
Правда, Станкевич был красив, очень красив, он невольно привлекал к себе внимание, но он нисколько не походил на барышню, чтобы можно было влюбиться в него.
И, однако, именно это и случилось.
Прежде всего ему понравилось лицо Станкевича. Лицо было бледное, матовое, с тонкими и все же неженственными чертами, глаза были синие, как сапфиры, рот алый, похожий на цветок. Рот, может быть, был единственным, что походило в Станкевиче на женское, во всем остальном он был мужествен, крепок и по-мужски красив.
Как зародилось в Павлике это странное чувство влюбленности к мальчику? Когда в нем явилось? Павел виделся со Станкевичем не чаще, чем с другими, тот был лишь на год моложе его; встретясь, обычно здоровался и прощался и ничего особенного к нему не чувствовал, и вот разом, внезапно, как-то утром он проснулся, и открылось в нем новое, ясное, как день.
— Я влюблен, — сказал себе Павлик, и сердце в нем сладко содрогнулось. — Я люблю Станкевича, я больше жизни люблю его! — повторял о «и вслушивался в свои слова с упоением, и улыбался, и в то же время бледнел. — Я жить без него не могу!
Это «жить не могу» было так естественно и необходимо, что сопротивляться этому было нельзя. Не проживет и мгновения без Станкевича Павлик. Теперь только одно волновало: как довести до сведения Станкевича, что в него влюбились?
Что Станкевич не знал этого и даже не догадывался, было ясно. Станкевич здоровался с Павлом вежливо, радушно, но не больше. Он улыбался приветливо, иногда задавал ему обычные фразы, изящно кланялся, и подавал руку, и не знал, и не догадывался, как замирало в Павлике с первым звуком его голоса сердце. Словно зачарованный внимал Павел его обыкновенным словам, сердце в нем дрожало и томилось, но крикнуть было нельзя: приходилось спокойно и вежливо улыбаться.
— Как ваше здоровье? — спрашивал его Станкевич, а Павлу хотелось крикнуть: «Я же люблю тебя, я хочу быть твоим другом, я хочу любить тебя!»
И он молчал, и смотрел в его прекрасные глаза, не смея признаться, и слушал, как говорил ему что-то Станкевич, и голос чаровал, притягивал и наполнял душу сладким ощущением боли. Когда улыбался Станкевич и между алых прелестных губ его смутно взблескивали дурные, заброшенные зубы, Павлику нравилось в нем даже это. Ни в ком другом он не стерпел бы таких испорченных зубов, он любил только красивое, но в Станкевиче ему нравилось даже это, он мирился с ним и в этом в своей единственной, заглушавшей все другие чувства любви. «Вот у него зубы некрасивые, — говорил он себе, — но я все же люблю его, люблю больше жизни, готов жизнь отдать за него».
И он отходил от Станкевича, и сжимал себе руки, и повторял с жутким и радостным волнением в голосе:
— Я люблю тебя, слышишь ли ты, я люблю тебя, я полюбил тебя на всю мою жизнь.
54Дело дошло до того, что стал искать встреч со Станкевичем Павел. Заприметил он, какой дорогой ходит Станкевич после уроков по коридору в раздевальную, и теперь стремился встречаться с ним перед уходом из гимназии каждый день, каждый лишний час.
Едва раздавался последний звонок, книжки Павлика уже бывали собраны. Бегом направлялся он в свою пансионскую раздевальную, схватывал шапку и пальто и торопливо бежал к окну, мимо которого должен был пройти Станкевич. И останавливался у окна, и начинал там медленно одеваться, и перекладывал от нечего делать книги, а глаза зорко следили: вот сейчас должен выйти Станкевич, которому отныне и до вена принадлежало сердце его.
Появлялся Станкевич, и все существо Павлика захватывалось сладостной дрожью. Идет его друг, его милый, его возлюбленный, встречу будет коротка, почти мгновенна, он только подаст Павлику свою белую холеную руку и скажет: «До свидания!» — но какая радость, какое очарование исполнят душу и сердце!
«Я же люблю тебя, я люблю тебя!» — говорил Павел беззвучно. Сердце в нем дрожало и никло, слезы тоски, и радости, и очарования подступали к горлу, хотелось смеяться, и плакать, и обвить его шею, и коснуться уст, и шепнуть, шептать беспрерывно, сладостно, утомленно: «Я люблю тебя, я люблю тебя»… И подходил своей легкой грациозной походкой Станкевич, и вежливо улыбался Павлу, и, подавая руку, проходил к своему пальто, а Павлик смотрел ему вслед, очарованный, исполненный радости, благодарности, изумления и восхищенной тоски.
Один раз так случилось, что Станкевич впопыхах, прощаясь с Павликом, сказал ему вместо «дайте мне вашу милую лапку» — «вашу милую рапку»… Он сейчас же поправился и прошел, а Павел смотрел ему вслед в восторге, и так понравилась ему в прелестном друге даже эта ошибка, что он сейчас же, вынув свою потайную записную книжечку, три раза написал в ней: «рапку… рапку… рапку…» — и поставил счастливое число, когда было сказано это.
После обеда и вечером, когда рацее шли беседы с Умитбаевым, Павлик старался теперь уединиться, помечтать, побыть наедине. Мысль о его новом друге, больше, чем друге — возлюбленном — сладко несла и нежила душу. Павлик начинал ходить один по пансионскому коридору — не один, а вдвоем: его мысли сплетались с мыслями Станкевича, он видел его перед собою, в себе, он ощущал в сердце его улыбки, его тихий смех и грусть; он же вдвоем был, их души соприкасались, реяли одна вокруг другой, и он называл Станкевича самыми ласковыми именами, какие только знал, какие только мог придумать.
«Вот если бы его могла увидеть мама, она также полюбила бы его!» — думал он и мечтал о той радости, какая была бы, если бы Станкевич жил вместе с ним в деревенском доме и они гуляли бы там, в деревне, целыми днями, а по ночам спали бы в одной комнате, в одной постели, нет, не спали бы, а целыми ночами говорили бы о своей дружбе, о своей любви.
«Кастор и Поллукс» были два древних неразлучных друга. Об этом Павел прочел в учебнике, и было радостно думать, что Станкевич — Кастор, а он — Поллукс, что они родились близнецами и не разлучатся никогда.
«Милая мама, я очень люблю тебя, — писал Павлик в деревню. — Я очень люблю тебя, но Станкевича люблю крошечку больше. Ты не сердись».
Последних слов он, понятно, не дописывал, чтобы не обидеть мамы; но вместе с тем, чтобы не обманывать ее, он вместо букв (и это не было обманом) ставил в письме ряд точек, — сорок две точки, по числу букв, — ведь ставят же точки на телеграфе! Он только шифровал свою тайну, но не обманывал маму, ее обманывать было нельзя.
«Я узнал созвездие Близнецов, — загадочно писал он матери в деревню, — Это были Кастор и Поллукс, два друга, милая мамочка, неразлучных никогда».
И теперь, когда во время одиноких прогулок по пансионскому коридору к нему подходил Умитбаев или Исенгалиев, он отвечал им, тревожно краснея:
— Я не могу говорить с тобою, я учу стихи.
Не всегда бывало это неправдою: Павлик порою и в самом деле учил стихи, но стихи свои собственные, он писал их тайно и влюбленно, и теперь они бывали еще более волнующими, потому что касались его единственной и вечной любви.
Завелась особая записная книжечка под номером двенадцать. И до того их было немало, и заносилось в них многое, достойное памяти. Павлик очень любил писать. Заносилось в книги содержание опереток, комедий и критика на пьесы, и химические опыты, в виде добывания кисло-<рода, и фокусы из книги «Доктор магии»… Но последняя книга — о Станкевиче— была розового цвета, и все листки в ней были розовые, с цветками, и надпись на ней цвела меж двух роз, между двумя опламененными сердцами:
«Милому другу, возлюбленному навсегда».
Да, конечно, не все в этой книжке было оригинальным. Начало ее заполняли стихотворения чужих авторов. Павлик списал в нее все стихи, <в которых говорилось о дружбе, и самым близким сердцу его был известный старинный романс:
Друг милый, друг сердечный,Тебя ли вижу я?Свиданья миг блаженный!Как бьется грудь моя!
К этим словам полагалась и музыка изготовления Павлика, и потихоньку, с замиранием сердца, он пел этот мотив, и глаза его увлажнялись слезами, и голос начинал подлинно дрожать, когда он доходил до Знаменательных слов:
Теперь во всей вселеннойСчастливей нет меня!
И он чувствовал, что действительно нет человека счастливее и печальнее в одно и то же время во всей вселенной, чем он, Павлик, имеющий какого необыкновенного единственного друга.