Польское Наследство - Владимир Романовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Плутарх, Плутарх, подумал Гостемил с упреком. Какая же ты сволочь зажравшаяся греческая! Вольно тебе было – сидеть безвыходно в деревушке замшелой, хоть и теплой, а писать о походах да сражениях. А сам бы попробовал – по болотам, нафтой пахнущим. Не жарило тебя солнце в пустыне, не вымораживал горный ветер разум твой, не шло лицо волдырями от укуса какой-нибудь экзотической мошки. Не натирало в паху от седла, не саднили ссадины, не ныли старые раны, не травился ты гнилой едой, не хлебал нечистую воду. А великие мира сего – сами к тебе приезжали. И взятки, небось, давали, говоря интимно – если понравится мне описание предков моих, да и меня самого – ежели к слову придется – то буду я тебе, брат Плутарх, нехристь лохматый, страсть, как благодарен. В виде той же суммы, либо большей.
Конь фыркнул. Гостемил обернулся и строго на него посмотрел.
– Ты чего? – спросил он. – Чего тебе-то надо? Я-то – понятное дело, я от рождения брезглив. А ты? Лошади брезгливыми не бывают. Коты – бывают, люди бывают, а лошадям все равно, чем кругом пахнет. Ну что ты ресницами расхлопался? Самосознания у тебя все равно ведь нет, не задаешься ты вопросами вселенскими даже в Снепелицу. А у меня вот, вишь ты, конь, дети есть, оказывается. И я до сих пор еще не понял, что я должен по этому поводу делать. Пороть их вроде бы поздно. Э! Позволь, конь, позволь – ведь они ж, дети мои, некрещеные! Это непорядок. Надо бы. С Ширин, думаю, легко получится – после двух-трех недель в Киеве. А вот Шахин … Шахин – убежденный человек. Его в детстве часто обижали, и он часто обижал в ответ – и детским еще умом нашел всему этому оправдание. Бедный парень. Страшнейший задира. Это у него от Зибы – задиристая была, веселая.
Он вспомнил Зибу – как она ему улыбалась из окна украдкой, в Венеции, где жила временно с мужем и еще двумя женами того же мужа. И как заговорила с ним – на ломаном греческом, из окна. Бабушка Зибы гречанка была. И как они обменялись – он снизу, она со второго уровня – глупейшими, но милыми шутками. И как она переместилась на первый уровень, и встала у окна, но в тени, чтобы со страды видно не было, а Гостемил прислонился спиной к стене, возле окна, делая вид, что отдыхает – дабы не вызывать подозрений. А потом она начала к нему липнуть, что для Гостемила было внове. Он хоть и был красивый мужчина, женщины его побаивались. А потом она, Зиба, попросила его, Гостемила, раздобыть ей венецианский женский наряд. Он купил ей наряд и вечером, когда стемнело, передал ей сверток. Она повозилась, примеривая, переоделась венецианкой, и вылезла к нему через окно. И они всю ночь гуляли по городу, и никто не обращал на них внимания – ну разве что как на эффектную пару – огромный импозантный северянин и высокая, стройная южанка, возможно с примесью сарацинских кровей. (И женщины стали заглядываться на Гостемила уже в открытую, поскольку красивая женщина рядом – печать одобрения, и Гостемилу было смешно и хотелось их спросить – а что ж раньше, где ж вы были, в чем были не очень уверены?). На вторую ночь они посетили единственную оставшуюся в городе римскую баню, открытую круглые сутки. Зиба прятала глаза, а Гостемил рычал на прислугу, чтобы их оставили в покое. В этой же бане они стали в ту ночь любовниками. Зиба с оливковой кожей, длинными черными волосами, длинными ресницами, стройная, высокая, казалась Гостемилу женщиной из сказки. И, нарушив одну, он собирался нарушить и другую Заповедь – за прелюбодеянием последовало бы неминуемо присвоение чужой жены. А сколько жен бывает у фатимидов – не наше дело, не так ли, жена – она жена и есть. Но Гостемил тянул, не хотел уезжать из Венеции, да к тому ж опасался, что, перестав быть запретным плодом, Зиба потеряет очарование – и еще четыре дня ничего не предпринимал, дрожа, как мальчишка (это в тридцать четыре года!), перед каждым свиданием. А на пятый день муж Зибы увез ее и остальных жен домой. Гостемил собирался ехать и искать Зибу – но так и не поехал.
А вот Хелье поехал бы за своей Марьюшкой хоть на край света, подумал он. Ну так Хелье – варанг, они целеустремленные. А мы, славяне, расслабленные. Мы не любим, когда стремительно. Мы любим, когда медленно и невпопад.
Конь снова фыркнул. Гостемил остановился и посмотрел на него сердито.
– Если ты еще раз, сволочь такая, мне фыркнешь в затылок, то я так тебе фыркну в ухо, что у тебя, скотина, хвост твой потный отвалится. Что ты расфыркался, волчий ужин?
Конь отвернулся.
– Нет, изволь смотреть всаднику в глаза, орясина стопудовая. Невинным ты мне тут не прикидывайся. Знаю я вашу породу. Князь один древний, тезка Хелье, никакого подвоха не ждал, наступил на череп сдохшего топтуна, а оттуда змея, и цап его за щиколотку. Вот скажи – в черепе собаки или, скажем, бурундука, могут змеи ядовитые водиться? Правильно, не могут. Вы, топтуны, только притворяетесь добрыми. Ах, посмотрите, какой я добрый весь. Не фыркай, добряк! А то ведь от зубов твоих пахнет гуще, чем от этого болота. Чем тебя кормят в детинце – лягушками, что ли?
Гостемил огляделся, присел, и поймал зазевавшуюся лягушку. Порассматривав, он протянул ее коню.
– На, съешь.
Конь завертел мордой.
– Не притворяйся, ты любишь, – настаивал Гостемил. – Ну, смотри, какая вкусная. Ням-ням. А? Ну, не хочешь, не надо.
Он отпустил лягушку. Где-то неподалеку раздался протяжный свист с трелью. Гостемилу захотелось схватиться за сверд, но он сдержался. И откликнулись – с противоположной стороны. Конь фыркнул.
– Не фыркай! – строго сказал Гостемил. – Я и без твоих фырков знаю, что опасно. И что у них дурные манеры. Хорошо воспитанные люди сперва здороваются, а потом уже свистят. Пошли.
И он снова двинулся вперед.
За Сраным Мостом оказалась очень даже милая опушка. Семидуб – огромный дом, асимметрично спланированный, с подобием смотровой площадки, пристроенной к карнизу – вдавался торцом в густую дубраву. Слева от дома помещались стойла.
Какой-то кряжистый детина с кривым носом шел Гостемилу навстречу, изображая степенную походку. Подойдя ближе, чем нужно, он неприятно громким голосом сказал по-шведски, —
– Здравствуй! Ты, конечно же, Бьярке.
– В лучшем виде, – ответил Гостемил, тоже по-шведски.
– Рановато ты, да это ничего. А где остальные?
– Задержались, но скоро будут, – рапортовал Гостемил.
– Отец мой вышел на прогулку, скоро вернется, – сказал детина. – А пока его нет, я здесь главный.
В голосе его звучала, выпирая, самоутвердительная нота. Гостемил недолюбливал таких людей.
– А зовут тебя как? – осведомился он.
– Ковыль меня зовут. Не слышал?
– Может и слышал, да запамятовал.
– А встреча-то на вечер назначена, так мы пока что посидим за столом, поболтаем. Давеча я такого вина привез – у меня много знакомых среди греческих купцов, меня все уважают. У вас на севере такого нет. Такое вино – терпкое.
– Так уж и нет, – усомнился Гостемил.
– Уж ты мне поверь. Уж я-то в винах толк понимаю, я за три года жизни в Константинополе все о вине узнал. Не велика наука! А фатимиды будут только к вечеру, так ты им не очень-то спускай, они с виду только наглые да непримиримые. Я их хорошо знаю, с ними нужно твердо держаться, только и всего. Могу дать несколько полезных советов, если хочешь. Отец-то мой к старости благодушен стал не в меру, так почти всё теперь на мне держится, всё дело. Он уж было даже посвисты отменил – представляешь?
– Ну да? – удивился Гостемил.
– Представь себе! Два дня я его отговаривал, еле отговорил. А как он в Чернигов ездить повадился – так церковь его заинтересовала. Чудит он. Внутрь заходил, с попом объяснялся, греческие слова, какие ему известны, припоминал – смех!
– В церковь? – Гостемил подозрительно посмотрел на Ковыля.
– Да ты не подумай, не соблазнили его в греческую веру! Это было бы глупо. Ты только не говори ему, Бьярке, что я тебе сказал. А то рассердится старик, а сердиться он любит – так ведь, сердясь, дров наломает, а мне же потом все это поправлять. Я и так умаялся – старые люди уходят, либо эйгоры покупают, либо в теплые края уезжают, а бывает и на сверд и на топор напарываются. Молодое поколение учить нужно, а сметливости в них – с гулькин хвой.
– Ну, не всегда, – возразил Гостемил.
– Конечно, есть исключения. Вот я, например, хотя мне уж скоро тридцать. Ну так проходится воспитывать подрастающее поколение, потому порядок нужен.
Что-то слово «порядок» в ходу у сегодняшней молодежи, вне зависимости от сословия, подумал Гостемил. От германцев переняли, не иначе. Те просто бредят порядком. Ну, в Саксонии-то понятно и почтенно – вот плоскость, вот горы перерезают плоскость по ровной диагонали, вот Рейн и Эльба, очень такие упорядоченные текут. А на Руси-то какой порядок – топь да лес на тысячи аржей, и не поймешь, где река кончается, где берег намечается. Некоторые хувудваги хороши, и Киев, отдадим ему должное, хорош, но в остальном порядок – это когда медведи всю капусту не сожрали с огорода только потому, что кто-то похмельный заорал ни с того ни с сего во всю глотку, так что труба с крыши сверзилась, и медведи с перепугу разбежались. Еще на Руси порядок, когда загулявший в вербное воскресенье смерд все пропил, включая дом и жену, а тиун за безобразие учиненное дом у купивших отобрал в пользу князя. И еще порядок, когда посадник так разозлился на жену, что полгорода перепорол за недодачу десятины – но десятину и после этого не выплатили до конца, обиделись. И само собой на Руси порядок, когда все сыновья Владимира друг друга постреляли да порезали, а из оставшихся двоих тот, что получше ненароком на стрелу на охоте наскочил – возможно, диким кабаном пущенную. Оставшийся брат сделал вид, что ничего не заметил, ибо все это ему на руку.