Протопоп Аввакум и начало Раскола - Пьер Паскаль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«У Долгого порога именуемый ссыльный бывший поп Аввакумка[956], имея намерение устроить разбой, не знаю по чьему наущению, написал своей рукой письмо тайное, подметное, безымянное, якобы повсюду, во всех властях, установленных на всех ступенях, нет никакой справедливости, и много было подобных бунтарских слов, написанных в его подметном письме, чтобы поднять мятеж в Даурском походе и в моем отряде. Царь государь и великий князь, этот разбойник-расстрига этим бунтарским писанием, желая возбудить ваших людей на измену вам, на неповиновение вашим повелениям, подстрекал их меня бросить и бежать подобно Михаилу Сорокину и его 330-ти людям, которые разгромили вашу крепость на Верхней Лене, так же как ограбили многих куп цов, или подобно тому, как на Байкале Полетай и 50 его людей после того, как они разграбили ваши склады, а Василия Колесникова бросили и убежали на Восток. И это бунтарское письмо, написанное его рукой, после следствия было мне доставлено, и в силу ваших приказов, я распорядился наказать его на козлах кнутом, чтобы другим, подобным ему разбойникам, видя это, неповадно было возбуждать смуту такими письмами. И когда расстрига Аввакумка был за свою провинность наказан кнутом на козлах, желая с тем же воровским намерением поссорить моих людей со мной, он повторял: “Братья-казаки, меня не оставляйте!”, словно он на них всю надежду свою полагал. И много других он произносил неистовых слов, повторяя их многажды. Итак, по вашим указам, он подлежал за свое бунтарское поведение и заговор, так же как и за многие неистовые слова, – смерти, но, великие государи, без вашего приказа не смею я применить к нему смертную казнь, предусмотренную вашим Уложением. Помимо этого, к его разбойному поведению и заговору начали примыкать другие разбойники и вожаки: Филька Помельцов из Томска; Никифор Свешников и Ивашка Тельной из Березова и другие. И, повинуясь вашим приказам, этих друзей расстриги, разбойников и главарей я приказал исключить из вашего похода и из моего отряда, а главного бунтаря и подстрекателя, Фильку Помельцова из Томска, за его провинность нещадно бить кнутом на козлах и отправить потом в Томск. И на их место набрал я и завербовал для вашей службы как казаков свободных людей, согласившихся служить. А что до того разбойника, расстриги, я его посадил под стражу и по вашему приказу отвезу в Даурию. И отныне от такого разбойника-расстриги можно ожидать в вашем дальнем Даурском походе таких же заговоров и больших провинностей. И, государи, против этого разбойника-расстриги мне была передана челобитная, за подписью ваших людей, которую я вам при сем и посылаю. 5 июня 1657 года с десятниками Максимовым из Туринска и Федоровым из Кузнецка. Что же до того разбойника-расстриги Аввакумки, великие государи, то да будет так, как вы мне то прикажете»[957].
Прочтем после всего этого воспоминания пострадавшего[958], и мы найдем еще много подробностей: обстоятельства ареста, пассивное сочувствие казаков, бесполезное вмешательство Еремея, сына воеводы, грубое обращение Пашкова: «Поп ли ты или распоп?», и его личная жестокость, пощечины, вырывание волос, удары чеканом по спине, семьдесят два удара кнутом, крик Аввакума: «Пощади!» и затем его гордый и насмешливый вопрос: «За что ты меня бьешь? Ведаешь ли?» Далее следовали удары по бокам; рассказ о том, как его закованным бросили на дощаник с покла жей и запасами, как он мок под осенним холодным дождем, как он в таком виде совершил страшный переход через Падун, третий и самый опасный порог. В Житии нет ничего, что не соответствовало бы официальному донесению.
Пашков опускает выразительные второстепенные подробности как несущественные и, тем более, не повествует о недозволительно грубом обращении, которое отнюдь не говорит в его пользу. Он довольствуется тем, что указывает на приведение наказания в исполнение и далее определяет состав преступления: подстрекательство военных к неповиновению. Он нагромождает улики, могущие подтвердить преступление. В действительности это улики слабые: почему он не дает текст «подметного» письма? Если оно было написано рукой Аввакума, можно ли было считать его «подметным» и «безымянным»? Крик отчаяния наказуемого: «Не бросайте меня!» – разве можно было принять его за призыв к восстанию? В силу вышесказанного мы не можем считать обвинение правильно обоснованным, чувствуется, что воевода всецело занят одним: приведением в исполнение наказания, отданного в минуту дикого гнева. Он жестокий человек: разве не набросился он на своего сына с мечом в руке? Он постоянно обзывает Аввакума расстригой, называет его уничижительным именем, называет так того, кого в Москве и в Тобольске именовали «протопопом Аввакумом». Он заставляет своих подчиненных подписаться под жалобой, где все в тех же выражениях повторяется вся история его «подметного» письма и обвинения его в подстрекательстве к восстанию[959]. Наконец, присутствие такого свидетеля его стесняет. От подобного человека можно ожидать всего, пишет он почти с комическим ужасом; отзовите его, разрешите мне покончить с ним, но ради Бога освободите меня от него! Само собой понятно, что казаки заканчивают свою одновременно написанную челобитную такой же просьбой: «Милосердый царь-государь, благоволи приказать твоему воеводе применить к этому разбойнику и подстрекателю, к расстриге Аввакумке твой строгий закон… боимся, как бы из-за него и мы не попали в опалу».
И, наоборот, Аввакум дает нам волнующий рассказ о своих страданиях и переживаниях, как во время, так и после выполнения приговора. Он умалчивает о причинах той тревоги, которую он мог возбудить в Пашкове; или, может быть, он просто забыл об этом после 16 лет перенесенных им нравственных терзаний! Но перед ним стоит яркое воспоминание: он видит себя, как он молится под ударами, дрожа от холодных потоков воды, испытывая боль во всех членах: последствия этого ужасного дня отзовутся через 8 лет, по его возвращении в Москву. И однако он от них оправился. Какая же закалка, почти сверхчеловеческая, потребовалась для этого бренного тела, чтобы пережить целый ряд мучений, кнут, холод, а вскоре и голод! Казаки будут умирать в Даурии как мухи. Аввакум же, с которым обращаются хуже, – выживет. Какая бьющая ключом жизнь в этой душе! Вера, непоколебимая и глубокая, одухотворяет его. Но на поверхности какое неистовство! Обезумевший протопоп обвиняет Бога: я защищал Твоих вдов, и вот как Ты со мной поступаешь! Поставленный перед проблемой зла, он не рассматривает ее как богослов или как метафизик, но как ропщущий верующий; он повторяет проклятия Иова. Только позднее он вспомнит христианское решение вопроса: перенесенное страдание очищает; испытание посылается избранным детям Божиим[960].
III
От Тунгуски до Нерчи
1 октября флотилия прибывает в Братский острог. Аввакум брошен в холодную башню, где он остается полтора месяца забытым; затем его переводят в отапливаемое помещение, куда постоянно сажали недоимщиков из разных племен, не внесших соболиную дань. Однако он все еще был в цепях; пищу он получал через день, его мучила жажда, он был разлучен с семьей. Жена его была выслана за 20 верст от острога и отдана в полную власть злой бабе, которая все время ее ругала. Пашков сознательно шел на разлучение семьи; юный Иван, пришедший на Рождество проведать отца, был брошен на целую ночь в ту же самую башню и утром безжалостно отослан[961].
В течение этого времени Пашков договорился с илимским воеводой, чтобы проложить с обоих концов новый путь: с одной стороны от Илимска, с другой стороны от Братского острога. По этому пути он приказал привезти на санях 141 четь ржи и другого зерна для засевания 150 гектаров земли[962]. Но тут из Даурии как раз пришли плохие вести: Полетай и его небольшой отряд перед своим бегством разграбили и сожгли Иргенский острог; после этого они сами были убиты, прежде чем смогли достичь океана через гиляцкий край.
После вскрытия рек отправились в путь. Это было в конце мая. 4 июня экспедиция была в Балаганском остроге. Поход начинался плохо, обещанное количество пороха, пуль и водки не прибыло по назначению, не хватало якорей, надо было изготовить 20 штук из деревянных окован ных железом сошников. Пашков обжаловал это, написав в Москву[963]. Наверное, Аввакум именно в это время смог поставить в известность своего архиепископа о понесенных им злоключениях[964]. С момента отъезда он обрел свободу. Но судьба его была предопределена: это теперь уже не был официальный священник, находящийся при военной части, окруженный известным уважением, сохранивший от своего прежнего положения некоторый достаток, имеющий с собой большую поклажу, а также и оплачиваемых им добровольных слуг; это был всего-навсего запрещенный священник, лишенный всех прав, равно и части своих книг, своего священнического облачения, обязанный неукоснительно выполнять все распоряжения; вскоре вынужденный, чтобы как-то существовать, постепенно продавать остатки своего имущества, постоянно зависящий от капризов воеводы и выполняющий требы только тайно и изредка. В таком жалком и униженном положении, которого он до тех пор еще никогда не испытывал и в котором он отныне как-то держится только благодаря собственному мужеству, Аввакум поднимает свой моральный авторитет и вызывает уважение со стороны всех его окружающих.