Книга про Иваново (город incognito) - Дмитрий Фалеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В тот раз у меня мелькнуло подозрение – неужели Баркова всего этого не видела? Что в ней за помраченье? Откуда эта болезненная скорченность в поэте, для которого весь мир должен бы звучать непрекращающейся соловьиной трелью?
И ладно бы такие стихи были написаны старой лагерницей, прошедшей три срока и десяток этапов, но Баркова и до своих каторжных мытарств не видела и вычеркивала всю радость жизни. Пути себе не видела. Призывала несчастье, беду, геенну огненную.
Ну и накликала.
Такое впечатление, что она изначально тянулась к терновому венцу, огню жертвенного костра как к некоей высоте, привставая на цыпочки, – неуживчивая, странная, с суровой, подвижнической одержимостью сектанта-хлыста или японского самурая.
Так что все она видела и все она слышала – и трели соловья, и апрельские звонкие ручьи, и букетики ландышей на укромной лесной поляне.
Если бы не видела, ей было бы легче.
4
Голос хриплый и грубый —
Ни сладко шептать, ни петь.
Немножко синие губы,
Морщин причудливых сеть.
А тело? Кожа да кости,
Прижмусь – могу ушибить,
А все же: сомненья бросьте,
Все это можно любить.
Как любят острую водку:
Противно, но жжет огнем,
Сжигает мозги и глотку —
И делает смерда царем.
Как любят корку гнилую
В голодный чудовищный год, —
Так любят меня – и целуют
Мой синий и черствый рот.
Этот чеканный образец барковской лирики 1950‐х, исполненный мрачного, победоносного стоицизма, называется «Я».
Чтобы закрыть тему личной драмы Барковой, того, что она считала своей запретной страстью, еще одной гранью-знаком-свидетельством внутренней заразы-порчи-анафемы, приведем другое стихотворение того же периода, в котором при всей казенной простоте изобразительных средств, включая неубедительно-романсовые «смелые ласки», которые «сладостно смущают» (слова, позаимствованные, вероятно, от некоей речевой заторможенности-целомудренности в описании явлений эротической сферы), она поднимается на поистине античную высоту. В конце просто волосы встают дыбом, когда читаешь:
Наверно, я сухая, скучная,
Как эта скудная земля.
Здесь только вьюга полнозвучная
Играет, душу веселя.
А летом солнце незакатное
Бессменным ходит часовым.
Здесь вечер с утром – непонятные,
День от ночей неразличим.
Здесь ночи от бесстыдства белые,
Белее солнечного дня.
И в эти ночи ласки смелые
Смущают сладостно меня.
И это невозможно вынести,
Сгорели, запеклись уста.
Нет в этой белизне невинности,
А страсть, огонь и духота.
Такая завороженность роком не каждому по силам.
В письме Пастернаку – из «препаскудного областного города Калуги» – Баркова вспоминает:
Когда-то Иван Филипченко (куда он исчез?) сказал мне: «Я был на одном вашем выступлении и подумал: „Ну эта или пройдет, или пропадет“». Высказался он столь искренне, вероятно, считая, что я уже пропала. Черт возьми! А я до сих пор не считаю себя пропавшей. Возможно, что это самообольщение.
Многие, знавшие Баркову по ГУЛАГу, отмечают ее мужество и нерушимую стойкость.
Тяготы жизни в многолетнем заключении придали ее поэзии особую звучность. Безликие, тусклые строчки действуют эффектнее любых наворотов. Их нищенская оборванность и внешняя неприглядная безыскусность разверзают бездну. Слова, расставленные просто, как табуретки, проникают в читателя с неумолимостью фактов.
О своих злоключениях Баркова рассказывает правдиво и без прикрас, без ауры героизма, без нимба над головой, который безусловно имела право надеть, но не захотела – поступилась им, как дешевкой:
Я жила средь молодежи глупой
И среди помешанных старух.
От тюремного пустого супа
Угасали плоть моя и дух.
От всего происходящего немудрено было помешаться самой, но Баркова сохраняла ясный рассудок, трезвый, рациональный цинизм даже в самых тяжелых и немыслимых ситуациях. Ум ей был дан звериной выносливости, пусть и несколько еретического, провокативного склада, но надежный, испытанный, и когда все иллюзии исчезали или становились пустыми и бесцветными, он только обострялся.
«Благородство, Геройство, Мужество – / Что такое и с чем их есть?» – пожимает она плечами в 1947 году. За спиной – первый срок в Карлаге, фашистская оккупация, болезни и нищета.
Фрагмент из дневника Барковой:
Почему для меня с некоторых пор так мертво звучат изъявления верований, всяческие проповеди? Во что верю я сама? Ни во что. Как можно так жить? Не знаю. Живу по самому древнему животному инстинкту сохранения и из любопытства. Это и называется путешествие на край ночи.
Но в «край ночи»-то она верила!
И в ней это было пусть не слишком изящное (не из дворянского гнезда в Шахматове, а из женской гимназии в фабричном Иванове), но все-таки совершенно блоковское прислушивание к музыке небесных сфер и клекотам преисподней. Крики разгневанных фурий неслись за нею по пятам из ада, как хищные ангелы за Венечкой Ерофеевым, убегающим в Петушки, а попадающим все в ту же Москву, под зубчатые стены Кремля, – на Лобное место.
Характер ее дара трудно различим от наложенного проклятия. Может же человек родиться под черным клеймом судьбы.
«Ах, наверно, Иванушку сглазили», – пишет Баркова. Не надо это путать с запечным русским суеверием, к которому Баркова, вынужденная одно время зарабатывать карточным гаданием, относилась как к горькой, безобразной нелепице.
Здесь скорее ощущение явлений рока как чего-то унизительного и бесчеловечного в своей карающей справедливости.
В калужском дневнике читаем далее:
Провинция мистически ужасна, была, есть и будет. Когда же я перестану быть столь смешным и жалким игралищем судьбы? Иногда мне хочется бросить карты в лицо клиента, по-чеховски заплакать и сказать:
– Какого черта вам надо? Гадать я не умею, и провалитесь вы все в преисподнюю. Мне есть нужно.
Но я героически сдерживаю рискованный порыв и томлюсь и потею в усилиях угадать чужую убогую судьбу, строение чужой убогой души. Хотя в нашу эпоху нередко самым нищенским мирным характерам доставалась богатая катастрофами бурная судьба, и эти характеры с достойной удивления жизнецепкостью выкарабкивались из бушующего моря на самый мещанский берег.
Да, несмотря на великолепно отточенный, авантюрный диктат ума, склонного к расчетливому, систематическому анализу, Баркова – агностик до глубины души. Изнанка мироздания, «черная синева» рассудка, зияние потустороннего имеют над ней гораздо большую власть, чем