Иван Кондарев - Эмилиян Станев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что-то засомневался я в тактике нашего депутата Петра Янкова и вообще в нашей тактике. Произносят речи, распаляют слушателей, а в конце: «А сейчас, товарищи, мирно и тихо расходитесь по домам… Если что и будет, то произойдет это на две трети по внешним причинам и на одну треть — по внутренним».
Деньги, полученные за уроки, кончились. Дороговизна страшная. Сдали комнату двум гимназистам из крестьян и кормимся то тем, что они заплатят, то тем, что принесут из села. Возьмусь опять за учительство, что же еще делать?
Вчера вечером напился второй раз в жизни. В самый разгар вечера мы учинили скандал. Пели похабные солдатские песни, били рюмки, ломали стулья. Приходили хозяева, уговаривали нас утихомириться, а потом оставили нас в казино одних, надеясь, что сами мы скорей уймемся.
20 февраля 1920 г. Пытаешься искренне писать обо всем, что тебя волнует, и не ломаться, а получается, словно бы рассматриваешь себя в зеркале. Чем больше смотришь, тем больше себе нравишься, пока не перестаешь вообще замечать неправильных черт. Ложь живет в нас самих — субъект не может быть объектом для самого себя.
Время от времени мы собираемся у Сотирова, а чаще у Сандева. Я, зять Стефана, Сандев со своей любовницей, легкомысленной вертушкой, какой-то толстовец-вегетарианец, кандидат в последователи Дынова[87] и другие. Иногда приходит Корфонозов, а Тинко Донев приводит Анастасия Сирова и Ягодова. Начинается веселье. Звенят и гудят две гитары и мандолина. Все болтают глупости. Наша интеллигенция больна слезливым гуманизмом, смешанным с довоенными декадентскими идеалами и анархистскими идеями самого наивного толка.
Корфонозов заявил Сандеву, что если бы мы выиграли войну, тот непременно стал бы полицейским приставом где-нибудь на новых землях и не только не говорил бы об анархизме, но всячески бы этот анархизм преследовал. Они поссорились. И опять пошло: о «скрижалях духа», о «человеке с большой буквы», о культуре как о достоянии всего человечества. От нечего делать я взял да и выложил им свою формулу: «Практически революцию можно осуществить, только использовав идеалы, страсти, влечения и, главное, интересы людей таким образом, чтобы они не успели понять, за какое страшное дело взялись. Массам должна быть ясна цель, но невозможно и не нужно им разъяснять тактику, которая меняется в зависимости от обстоятельств, потому что тогда непременно найдутся, особенно среди интеллигенции, малодушные люди, которые встанут на защиту свободы, красоты, духа и всего прочего и повернут массы против нас».
Все закричали, что я отказываюсь от «духа» и от культуры для того, чтобы иметь возможность подавить таким образом свободу личности и так далее. Все интеллигенты становятся похожи на истеричек, как только речь заходит о литературных мечтаниях девятнадцатого века.
Кто хочет делать революцию, должен знать, что во время ее свобода личности, личное счастье, «скрижали духа» и все прочее на время умирают. Необходимо самоограничение. Трагедия революционера начинается тогда, когда, став сознательным деятелем, организующим общество и ограничивающим свободу, он подвергает себя наибольшей опасности. Количество пролитой крови должно быть вне его воображения. Усомнившись хотя бы на миг в смысле своего дела, он безысходно погрязнет в старых противоречиях и нравственных вопросах и непременно погибнет или от рук своих же товарищей, или от самих масс…
Март. Как мне хочется жить! Еще ни одна женщина меня не любила, хотя самому мне и приходилось влюбляться; я никогда не носил хорошей одежды, не ощущал самых простых человеческих радостей. Все мы такие — сыновья нашего бедного народа, мы не знаем даже малой толики того, что приносит радость интеллигенции других европейских народов, не пользуемся даже простейшими плодами цивилизации. Когда я задумываюсь над этим, получается, что, несмотря на волнующие меня высокие идеи, вопрос о новом костюме для меня чрезвычайно серьезен. Как можно себя уважать, если спишь на войлоке и укрываешься чергой, а в это время твой мозг исполненный «высокими» мыслями? Ах, долго еще будет мучить нашего брата это апостольское бытие!
1 сентября 1920 г. Меня назначили учителем, и завтра я отправляюсь в село, чтобы занять свое место. Опять начнется знакомая, старая жизнь. Должен признаться, что я отнюдь не рожден быть учителем. Я надеялся, что произойдет что-то исключительное, особенно после событий 27 июля[88] прошлого года. Ничего. Буржуазия сохранила свою власть в Венгрии, в Австрии, в Баварии.
Вчера в клубе я сказал, что парламентаризм Янкова и других старых деятелей движения только разочаровывает и утомляет массы. Меня едва не произвели в провокаторы. Я действительно совсем не ортодоксальный и даже совсем еще зеленый марксист. Мне не хватает знания политической экономии, и я до сих пор мыслю старыми категориями, но, черт побери, разве великая цель состоит только в достижении благ, которые социализм принесет массам? Я заранее отказываюсь от всех этих благ в пользу других. Мне достаточно куска хлеба и кое-какой одежды. Нет, я революционер прежде всего потому, что борюсь не за хлебное счастье, а за возвышение человека. Я хочу вызвать к жизни, пробудить мировой разум, если таковой существует, и убедиться, что великая цель достижима. Человек должен навсегда отказаться от какого бы то ни было обожествления своих собственных законов и нравственных норм, должен понять, что он свободен, как ни страшна эта свобода. Не только ради хлеба ведется эта борьба, а ради достижения нового, высшего этапа в развитии человечества. Но громадная часть людей думает больше всего о благах и другого смысла борьбы не понимает. Именно поэтому они не видят величия нашей человеческой гордости, самой великой со времен Прометея. Таких людей я готов обманывать, как детей… Да здравствует героическая эпоха! Мы прольем на земле много крови, но только это поможет человеку пойти гигантскими шагами к неслыханно великому будущему. Меня охватывает вдохновение. Ведь это не только борьба классов, это революция духа!..
Важно лишь величие цели. Нет преступления, если цель действительно высока и в историческом масштабе грандиозна. Важна не сущность деяния, а сущность идеи. Смешной, очень смешной кажется мне сейчас любая проповедь гуманизма!
Октябрь 1920.
Понравилась мне одна из моих коллег, девушка из К., только что назначенная в наше село. Ей девятнадцать лет, зовут Христина. Отец у нее бондарь. Может быть, потому, что я уже влюблен или готов влюбиться, но я с тех пор, как вернулся с фронта, в первый раз чувствую себя действительно жизнерадостным. Она крепкая, скромная девушка, и по всему видно, что через год-другой, немного пополнев, станет настоящей красавицей. Вместе с мечтой окончить юридический факультет и отдать все силы движению у меня появилась еще и другая…
Новый год.
Не могу сказать, что я счастлив. Нет у меня вкуса к этому слову. Оно мне кажется каким-то женственным. Но я не ошибусь, если скажу, что мне очень радостно. Похоже, что X. полюбила меня так же, как я ее. Сердце мое раскрылось — и как много радости и восторженности оказалось во мне. Бренчу на мандолине, напеваю «Пурпур златой благодатного дня», шучу с директором, впавшим в детство от долгого общения с ребятишками. X. скучает, когда я говорю с ней о серьезных вещах. Она очень старается понять меня и смотрит на меня испуганно. Правда, мои нынешние мысли таковы, что я не могу найти для них более или менее доступной формы…»
На этом дневник Кондарева внезапно обрывался. Последние страницы тетради были вырваны, и фраза осталась незаконченной.
17Христакиев откинулся на широкую спинку стула и забросил за нее руки. Дневничок произвел на него сильное впечатление, но он еще не мог осознать прочитанное, казалось, что некоторым записям он придает смысл, которого в них не содержится. «Возможно ли, чтобы двадцатипятилетний юнец додумался до этого? Вероятно, в его слова я вкладываю свои собственные мысли», — мелькнуло у него в голове.
Он снова перечитал те места, где говорилось о насилии и о морали, потом последнюю страницу дневника, вернулся к началу и, стараясь вникнуть в каждую мысль, прочел тетрадь еще раз. Теперь он убедился, что ни о какой проекции его собственных мыслей не может быть и речи. Все это и поразило и обеспокоило Христакиева — так бывает поражен человек, уверенный, что тайна известна только ему, и неожиданно узнавший, что ею владеет кто-то еще. Христакиев понял, что его мнение о Кондареве было поверхностным, основанным на недостаточно глубоких наблюдениях и слишком общим. Дневник показал, что Кондарев гораздо интеллигентнее, чем он думал, иначе вряд ли учителишка в таком возрасте самостоятельно пришел бы к подобным взглядам. Особенно поразили Христакиева те записи дневника, где говорилось, что добро и зло — это одно и то же, а также мысль о величии цели и масштабе идеи. В глубине души Христакиев и сам был близок к такой точке зрения. Он считал жизнь явлением аморальным и любил говорить: «Жизнь и мир аморальны и именно поэтому нуждаются в морали». Само общество, по его мнению, покоилось на разных вымыслах, вызванных к жизни необходимостью, для чего и были созданы юридические нормы и государство, как наивысшее выражение этой необходимости и стремления людей к объединению и взаимопониманию. Смысл жизни равен нулю, потому что в существовании самого человечества тоже нет никакого смысла. Подобные взгляды сложились у Христакиева довольно давно по тем или другим причинам и настолько незаметно для него самого, что до сих пор он вряд ли придавал им серьезное значение. Эти взгляды не нарушали его душевного покоя и не мешали наслаждаться жизнью, напротив, они помогали ему увереннее идти к цели, не стесняясь в средствах. Как он дошел до такого нигилизма, Христакиев и сам не знал и не пытался дать себе в этом отчет, хоть и помнил отдельные моменты своей жизни, когда началась эта «переоценка ценностей». Одним из них был тот день, когда он как член военно-полевого суда должен был поставить свою подпись под смертным приговором. Тогда, пытаясь заглушить совесть, он решил, что совесть не что иное, как страх, а жизнь лишена смысла. Его следовательская служба в значительной мере помогла ему «переоценить» и человека. Для Христакиева человек был «божественной свиньей». «Рождаемся мы поросятами, юношами приближаемся к богам, а состарившись, превращаемся в свиней», — любил говорить он. Другими причинами возникновения подобных мыслей были беспорядочное чтение, положение в семье и война. Чтение философских сочинений, изувеченных сокращениями и переведенных случайными людьми с сомнительной целью, и недолгое пребывание в Германии сделали его своего рода философом-дилетантом, а домашняя обстановка уже в ранние годы показала ему оборотную сторону жизни. Мать, которую Христакиев очень любил, долгие годы лежала парализованная, с умственным расстройством, и это очень тяжело отразилось на его душевном состоянии и нравственном развитии. Отец, со своей стороны, постарался внушить сыну свою мрачную житейскую философию, и с детских лет Христакиев начал чувствовать себя одиноким и отчужденным.