После пожара - Уилл Хилл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нет, не могла, – возражает агент Карлайл. – А вдруг бы ты сразу донесла на нее Центуриону?
Именно так ты бы и поступила, шепчет внутренний голос. Сама ведь знаешь.
Я изумленно смотрю на своих собеседников.
– Мы не преподносим все это как факты, – говорит доктор Эрнандес. – Истина нам неизвестна, и мы не делаем вид, что все знаем. Однако я бы хотел, чтобы ты кое над чем подумала.
– Над чем?
– Несомненно, скорбь, вызванная кончиной твоего отца, – главное, из-за чего мама в твоих глазах выглядела такой отстраненной, из-за чего тебе часто казалось, что она несчастна. Также я уверен, что на твое восприятие материнской фигуры влияло естественное разочарование в родителях, свойственное подросткам, и тут необходимо понимать, что я говорю это без всякой критики. Но что, если твоя мама была несчастна в том числе и потому, что вообще не хотела переезжать в Техас и вступать в Легион? Когда вы с ней все-таки затронули эту тему, она ведь не сказала, что, проведя на Базе длинные выходные, пережила великое озарение и уверовала всем сердцем. Она объяснила, что осталась в Легионе потому, что твой отец бывал очень убедителен. Попробуй представить себя в этой ситуации, чисто гипотетически. Тебя вынуждают бросить все и переехать непонятно куда, вступить в какую-то непонятную общину, а потом вдруг человек, ради которого ты на это пошла, умирает и ты с малолетней дочкой на руках застреваешь в том месте, которое изначально не вызывало у тебя восторга. Какие эмоции ты бы испытывала?
– Наверное, злость, – говорю я, и где-то глубоко во мне искоркой вспыхивает именно это чувство. – Нет, не просто злость. Пожалуй, я была бы в ярости.
Доктор Эрнандес понимающе кивает.
– Ты говорила, что до чистки мама выглядела более жизнерадостной?
– Мне казалось, да.
– Возможно, так и было. Возможно, при Патрике Макилхенни она считала, что все не так уж и плохо, что Легион – вполне подходящее для вас обеих место, а после чистки положение изменилось. Отрицая обвинение в вероотступничестве, твоя мама заявила отцу Джону, что не верит в него. Ее утверждение касалось не Бога и даже не Легиона, а конкретно его.
Я киваю, потому что мысленно слышу ее слова, пропитанные желчью.
– Но, видимо, было поздно, – продолжает доктор Эрнандес. – Ты сама рассказывала, что после чистки в Легионе усилили охрану, начали запирать комнаты на ночь, а Центурионы стали носить оружие. Твоя мама могла осознать, что слишком затянула и время упущено. Оттого и была несчастна.
– Так почему же она не покинула Легион вместе со мной до того, как к власти пришел отец Джон?
– Понятия не имею, – качает головой психиатр. – Возможно, боялась возвращаться в реальный мир, боялась оказаться совсем без поддержки, да еще с ребенком на руках.
Я безмолвно смотрю на доктора Эрнандеса.
– Как я и сказал, это просто тема для размышления, – говорит он.
Он прав, шепчет голос в моей голове. И ты это знаешь. Ты никогда не пробовала взглянуть на вещи с ее точки зрения. Тебя заботило лишь, как ее поведение отражалось на тебе. Какие эмоции это у тебя вызывало.
– Так нечестно, – шепотом произношу я.
– Мунбим? – озабоченно хмурится доктор.
Я слышу, как он называет меня по имени, но не откликаюсь, потому что я уже не здесь, не в этом кабинете. Я пытаюсь вообразить, каково – в случае, если доктор Эрнандес прав, – было моей матери, когда место отца Патрика занял отец Джон, какой загнанной в ловушку и беспомощной она себя чувствовала. Сколько еще впереди недель, месяцев и лет. Сколько времени она провела в тюрьме, даже не ведая о том, а когда поняла, то оказалось, что путь к выходу отрезан.
– Все в порядке? – беспокоится доктор Эрнандес. – Хочешь на сегодня закончить?
Да.
Качаю головой.
– Это и стало решающим моментом? – задает вопрос агент Карлайл. – Именно тогда твоя вера пошатнулась?
– Думаю, да. Не то чтобы все произошло в один миг, типа у меня в голове загорелась лампочка, нет. Перемены я осознала гораздо позже. И все же, оглядываясь назад, могу сказать: да, именно с того дня я начала смотреть на все иначе.
– Когда увидела, что ситуация ухудшается?
Снова качаю головой.
– Я знала, что Изгнание мамы ухудшит мое положение, но тогда еще не предполагала, что плохо станет всем. Это я поняла позднее.
– Когда?
– Когда ушел Нейт. Когда Люк не был избран Центурионом. И…
Когда раздали оружие. Когда отец Джон выбрал себе последнюю жену.
– Мунбим?
Силы оставляют меня. Обожженная кисть пульсирует – так больно мне не было уже несколько дней, кружится голова, я не могу сосредоточиться.
– Давайте на сегодня закончим, – прошу я. – Пожалуйста.
Агент Карлайл слегка прищуривается.
– Тебе тяжело, понимаю, – говорит он. – Честное слово, понимаю и не хочу на тебя давить, но… Есть вещи…
– …которые вам необходимо знать, – перебиваю я. – Да, конечно. Поверьте, я не капризничаю, просто сегодня больше не могу говорить. Пожалуйста, давайте закончим.
Агент Карлайл сухо улыбается и переводит взгляд на доктора Эрнандеса. Тот кивает.
– Разумеется, – произносит он. – Ничего страшного, продолжим завтра.
Сестра Харроу закрывает дверь моей комнаты. Прежде чем сесть на краешек кровати, я дожидаюсь знакомого щелчка ключа. У меня трясутся коленки, сердце частит, и мне потребовалось неимоверное усилие, чтобы на обратном пути по серому коридору не разрыдаться и не схватить сестру Харроу за руку, стараясь удержаться на ногах.
Я низко опускаю голову и делаю глубокий вдох, потом еще и еще. Голова кружится, но я закрываю глаза и не обращаю на это внимания, концентрируясь на дыхании: вдох – выдох, вдох – выдох. Постепенно тяжесть в груди спадает, и через какое-то время я открываю глаза и выпрямляю спину.
Медленно встаю, пошатываясь, пересекаю комнату, сажусь за письменный стол и начинаю рисовать. На бумаге появляются сине-белые волны, я заставляю себя очистить сознание, отпустить его на свободу, хоть и знаю, что конечный пункт путешествия мне не понравится.
Перед мысленным взором возникает образ мамы: уголки губ опущены, на лице – вечное выражение разочарованности, которое я успела возненавидеть, которое постоянно заставляло меня ломать голову, чего же во мне не хватает, чтобы сделать маму счастливее, почему живой дочери мало, чтобы вытеснить память об умершем муже.
Боже. Я наконец понимаю – поздно, слишком поздно, – как ясно она все видела. Как невыносимо ей было глядеть на меня, когда я весело скакала по двору, по воскресеньям в часовне распевала гимны, держась за руки с Братьями и Сестрами, и с безоговорочным, слепым обожанием взирала