Набег язычества на рубеже веков - Сергей Борисович Бураго
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У Элисео оно может быть совсем «предметным»:
.. и если скрипнет невзначай ботинок,
нам так и кажется, что это время —
что это время старое скрипит.
Здесь ощущение предметности времени достигает, кажется, своего апогея. Но вот что удивительно: когда скрип ботинка отождествляется со скрипом времени, происходит не только «опредмечивание» времени, но и преображение «ботинка» (а заодно и его владельца): из мира простой видимости человек ступает в мир сущности вещей. Так что это опредмечивание времени есть не что иное, как одухотворение предмета, а само время здесь – неразрывная с материальным миром субстанция одухотворенности.
А внизу – все та же бесконечность пространства и ленивое движение сверкающих под небесной синью облаков…
Боевые тучи, и за ними большими ватагами хмурые
тучи бредут с песней в сторону воскресенья…
Рождение нового дня, воскресенья, то есть сфера времени, оказывается и областью пространства, куда бредут «боевые тучи». И само это медленное движение туч сливается с огромным пространством неба, которое ведь не фон для движения, а само движение, ибо нет ничего, кроме неподвижно глядящего человека, что оттеняло бы это движение. Да и сам неподвижный человек как бы вовлечен в бескрайнее движение неба, даже обобщенно-историческое движение, раз в стихотворении упомянуты и библейский Давид и даже «доисторические животные». Это конкретно-образно доказанное единство времени и пространства опять приводит нас к живой сущности мироздания. Время и в этом случае есть одухотворяющее начало мира.
И вот, что важно. Время в стихах Элисео не только сливается с материальным миром или с пространством, но и персонифицируется. Можно вспомнить «святое сердце беглого мига», «дряхлое сердце времени», «тот, что в дремоту погружен»… Но время – поскольку оно может одушевляться – неизбежно обладает нравственной характеристикой. И в самом деле:
Время рая – прозрачность воды,
Время ада – прозрачность зеркала.
И поэтому:
Не пора ли прийти доброму времени с мешком,
полным цветов, скарабеев, голышей и шумных
сверчков?
Пора бы прийти доброму времени – вглядеться
спокойными голубыми глазами в древнюю радость.
И вдруг посерьезнеть, и провести теплой рукой
по лицу и прошептать бессмысленные слова,
наводящие грусть.
В мешке у доброго времени удивительнейшие чудеса.
(«Мешок»),
Оказывается, есть доброе время и злое, время сущности мира («прозрачность воды») и время его искусственно отраженного лика («прозрачность зеркала»)…
И ведь в самом деле: в воде, как в зеркале, отражаются небо и прибрежные деревья, отражаемся и мы, заглядевшиеся в эти отражения. Но вода не отражает мир безучастно: она ведь обладает собственной сущностью, в ней самой прозревается глубина, она трансформирует отражение рябью волн, всплеском рыбы, – всей своей жизнью. И в этой трансформации, в этом «отношении» воды к окружающему – глубинная связь явлений: ветер колышет листву и он же волнует поверхность воды, солнце освещает деревья и оно же просветляет глубину водоема, небо – не только фон для деревьев: оно наделяет цветом прозрачную воду. Связь живого и торжество жизни в этой «прозрачности воды».
И напротив, «прозрачность зеркала» ложна. В противоположность воде, зеркало непроницаемо, оно всего лишь плоскость, в нем ложная глубина, в нем отсутствует собственная его сущность, его «отношение» к окружающему: глубинная связь явлений рвется, вместо торжества жизни – оторопь смерти. У Элисео, как в народной мифологии, зеркала всегда «удостоверяют умерших»:
А говоря о паузах судьбы, давайте скажем:
пусть зеркала удостоверяют всех умерших.
Но смерть – это прежде всего отсутствие движения, отсутствие, следовательно, и времени…
Облака за окном бесконечны, и глядя на них кажется, что мы медленно и лениво движемся назад. И послушна этому призрачному движению память. Она воскрешает огромный стол с бумагами и Элисео, утонувшего в своем мягком некогда зеленом кресле. Я настаиваю на том, что у него в стихотворении «Грустят выбранные вещи» именно зеркало своим отражением девушки с картины возвращает жизнь и ей, и всему тому, что люди оставили в этом доме. Элисео соглашается:
– Наверное, здесь это так и есть. Но вообще, зеркало – смерть.
– Почему?
– Не знаю. Но только это так.
Как всегда, кофе принесла Бэлья, сквозь все годы такая статная и красивая, и мы «двумя семьями» священнодействуем. Элисео заговорил о переведенных ему стихах моей жены, а через минуту Бэлья уже держит на руках улыбающийся комочек новой жизни – с золотыми точечками в ушках! Общее оживление, шутки… Глубокий взгляд Элисео искрится, и отошли на время тяжелые мысли, и жизнь в ее высшем проявлении – радости ощущения и осознания всеобщего смысла – жизнь, такая простая и значительная в своем естестве, торжествует, оттесняя прочь бездушное механическое время.
Паузы
Отец – во главе стола, мать – по правую руку,
младший сын – по левую, а старший – напротив отца.
Не это ли добрый каждодневный закон, исполнение
которого делает чистым воздух семейного крова,
какими бы ни были ухищрения времени?
Когда улыбка матери предшествует вопросу
младшего сына, а спокойная расположенность
старшего – вопросу отца, разве не праздничный
свет разгорается над созвездием четырех голов?
В паузах всплывают, как корабли, большие блюда.
Будто с полотен старых мастеров сошла эта картина обеда, такая реальная в своей национальной традиционности и одновременно в своей общечеловеческой значимости. Здесь не мечта о прошлом, а утверждение должного: уж слишком индивидуалистична наша эпоха, ломающая не только уклад семьи, ломающая и многие семьи. Но выше эпохи, выше механического времени вообще эта осуществленная одухотворенность взаимопроникновения людей, где все четверо – единое созвездие, скрепленное притяжением любви. «Добрый каждодневный закон» – не рутинное насилие над личностью, а закрепленная в народной традиции форма должного отношения между людьми. И насыщенные полнотой общения паузы… Слова – лишь вехи, определяющие движение доброго разговора. Самое главное там, где слова не дробят чувство, и оно разливается свободно и полно. В этом семейном обеде – весь мир (и звезды и море с кораблями) и все времена, вернее, одно светлое время, которое не убивает жизнь ударами