Территория книгоедства - Александр Етоев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он первым в изящной литературе поменял французские «панталоны» на родные сердцу «штаны». Карамзин и никто иной впервые калькировал с французского и искусственно ввел в оборот выражение «в чистом поле», до него в родной словесности не встречавшееся. Так что вся эта площадная цыганщина, все эти псевдонародные «В чистом поле васильки, дальняя дорога…» и прочее в том же духе появились с легкой карамзинской руки в начале 90-х годов XIX века.
Вообще он сделал для языка столько, сколько до него разве что один Ломоносов. Он вдохнул в язык новые здоровые силы, разбудив и Пушкина, и многих других, как когда-то, по слову Ленина, Герцена разбудили декабристы.
Карамзин написал «Историю», которая на тогдашнюю публику подействовала примерно так же, как вышеупомянутые телевизионные сериалы действуют на публику нынешнюю. То есть улицы по выходе в свет восьмитомного исторического труда пустовали, население сидело по домам и с удивлением узнавало себя самих в своих бородатых предках.
Да и Пушкина Карамзин не только научил новому литературному языку. Он был ангелом-заступником этого юного строптивого дарования, которое наводнило Россию возмутительными стихами. Когда в апреле 1820 года царь пригрозил сослать Пушкина в Соловецкий монастырь, то, благодаря заступничеству Карамзина, вместо Соловков поэт отправился на юг, под крылышко генерала Инзова.
То есть, подытоживая: что такое есть Николай Михайлович Карамзин? Это реформатор русского языка, эссеист, историк, поэт, романист, человек, определивший стиль и язык целой литературной эпохе, и в первую очередь ясну солнышку отечественной словесности Александру Сергеевичу Пушкину.
Погодин Р
Прежде чем писать о писателе, начну-ка я, пожалуй, с презумпции. То есть с такого предположения, которое, как сказано в Википедии, «считается истинным до тех пор, пока ложность такого предположения не будет бесспорно доказана».
Бывает презумпция невиновности, сейчас она меня не интересует. И бывает презумпция гениальности, о ней-то и пойдет речь.
Так вот: писатель Радий Погодин – светлый гений русской литературы. Это я говорю сознательно, поскольку уже долгое время читаю все подряд его книжки и уже наметил на будущее, в каком порядке буду их перечитывать. Это моя презумпция.
И пора привести цитату. Вот пожалуйста – привожу. Про хулигана Витю из повести «Мальчик с гусями», который, когда он вырастет, мечтает стать… Космонавтом? А вот вам нетушки – великаном! Знаете почему? Внимательно вчитайтесь в отрывок, который я даю ниже, в хулиганских рассуждениях Вити заключен глубочайший смысл.
– Великану много работы… – Мальчишка помедлил, почесал обгоревший нос. – Поспевай только… – Он беззвучно зашевелил губами, вероятно, перечислял про себя возможные для великана дела, потому что сказал вдруг: – Можно и наклонившись. Или корабль попал в шторм. Матросы из сил выбиваются. Волна поверх неба. К кораблю спасателям не пробиться. Погибель. Смотрят матросы-герои, я к ним иду. Мне что – мое дело такое… В горах тоже много работы.
– Тоннели сверлить?
Мальчишка посмотрел на нее подозрительно. Помолчал. Потом объяснил тихо:
– Снежные люди совсем погибают. У них кормов мало.
– Вот как? – Наташа примерила бусы, все еще не решив, оставить себе или вернуть их Боброву. – Каким же ты будешь?
Мальчишка показал на пунцовую тучку, что проплывала вдоль горизонта.
– Она мне будет по пояс. – И вдруг погрустнел. Прижался к Наташе и зашептал: – Я только чего боюсь? Насчет зайцев. Они же будут для меня все равно что блохи. Я же их не замечу. И ежиков…
– Да? – усмехнулась Наташа. – Вот видишь… – Ей хотелось знать, как смотрятся бусы на желтой нейлоновой безрукавке. Наверное, хорошо.
– А может быть, шаг у меня будет громкий, они издали услышат и успеют…
– Кто?
– Ну, звери.
Работа и милосердие!
В мире это главные вещи.
Если ты, человек разумный, не выучил это правило в раннем детстве, то, сколько ты на свете ни проживи, останешься дубиною стоеросового и засохнешь под звездным светом, до какого бы немыслимого объема ни развил ты свой необъятный ум.
Писателя Радия Погодина я не встретил в жизни ни разу. Я и Юрия Коваля не встретил в жизни ни разу. И Виктора Голявкина, и Драгунского. И Пушкина, увы, я не встретил, хотя ходил с ним по одним улицам.
Зато я встретил их книги. И если б я их не встретил, честно скажу: жизнь моя зачахла бы, как пальма в привокзальном буфете.
Хотя, возможно, это и к лучшему, что я не встретился в жизни ни с кем из перечисленных авторов. Может, кто-нибудь из них детей кушал, как Бармалей из мультфильма:
Мне не надо ни мармелада, ни шоколада,А только маленьких детей…
И потом, чтобы оправдаться на суде Божьем, написал пару хороших книжек. А что, вполне может быть. Книга и сочинитель, написавший нам эту книгу, могут разниться, как карлик и великан. Или как Мальчиш-Плохиш и Мальчиш-Кибальчиш у Гайдара. Уж на что мне нравится проза, скажем, Ильи Укропова, а посмотришь, как маслится его борода от стекающих по усам капель, когда он закусывает селедкой свою ежевечернюю рюмку в распивочной на Стремянной улице, так четырежды подумаешь перед тем, как откроешь его новую книгу.
Все же думаю, что к Погодину рассуждение мое не относится. Посмотрите на его фотографии, а еще лучше на живописный автопортрет – тот, где он в красном (не пионерском) галстуке и с короной, парящей над головой, а между головой и короной приютился желтый цыпленок. Человек, пригревший цыпленка, и не где-нибудь, а на своей голове, не станет заниматься антропофагией.
Тем более если он прошел страшную военную мясорубку и чудом уцелел перед этим в первую блокадную зиму (в марте 1942 года его вывезли на Урал, а с августа 1943-го будущий писатель на фронте).
Одно из главных сочинений Погодина – поздняя, «взрослая», повесть «Я догоню вас на небесах». Повесть автобиографическая, в ней писатель написал о себе, о войне, о смерти, о том, чем жил и как выжил. Хотя, по большому счету, темой «Человек и война» пропитана вся проза писателя – исключений не очень много, – и даже в произведениях «мирных», где о воине можно не говорить, нет-нет да и проплывет облаком память о фронтовых грозах. Начинается повесть так:
Я не боюсь смерти. Не боюсь позора. Не боюсь казаться смешным. Я боюсь дня. Боюсь города, где я нищий. Я боюсь нищеты. Город мой неопрятен…
Это точно в такт с моим сердцем. Я, сегодняшний, думаю то же самое. Тоже боюсь быть нищим. И не боюсь казаться смешным.
Далее уже про войну:
И я иду на войну. И в детство, где я был богат. Под голубое небо, пробитое пулями, но еще не потрескавшееся, как пережженная гербовая эмаль.
Я родился через восемь лет после Победы и слышал много рассказов тех, кто выдержал военное испытание, которое навязал нам Гитлер. В конце 50-х мы играли в войну чаще, чем в дворовый футбол, она еще не называлась дурацким словом «войнушка», и спроси меня тогда, кого я больше всех ненавижу, я бы честно сказал: «Фашистов». Я бы и сейчас так ответил.
Военная проза Погодина крепкая и чистая, как фронтовой спирт.
Солдаты пили спирт из алюминиевых мятых кружек с закопченным дном. Старшина получил спирт за все прошлые месяцы сразу – в пивных бутылках. Возить столько стекла ему было не с руки, да и не на чем, и он раздал весь спирт солдатам. Некоторые говорили, что старшина поступил неправильно, что нужно его пустить под суд. Но он поступил правильно: все молодые солдаты, а их в роте было более двух третей, отравились и на долгое время потеряли охоту к вину, даже к разговорам о винопитии. А вина было много – Румыния. Спирт не давали, не давали и – нате вам – выдали.
Башковитые старики придумали следующее: как только молодой обслюнявленный солдатик, улыбаясь, падал, они легохонько с прибаутками отбирали у него бутылку, сливали спирт в канистру и ухмылялись, как коты.
Не могу удержаться и не процитировать еще один «спиртовой» отрывок:
Потом Пе отглотнул из бутылки еще глоток, уже весело и бесшабашно, и упал в воронку, мягкую, как илистый берег, – от пашни шел запах талой воды, – поднялся на локте, ласково оглядел поле, вытер нос грязной рукой, устроился в воронке поудобнее и уснул, похожий на шкварку в ржаном тесте. Взрыв рядом присыпал его всходами пшеницы, как укропом.
Выше я написал про автопортрет. Погодин был еще живописец. Не знаю, когда он впервые взял в руки кисть – должно быть, сразу после войны, – но проза его, любая, даже эта, биографическая, напоминает живописное полотно.