Пёсья матерь - Павлос Матесис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что на меня нашло, что я вышла так рано? Хорошо хоть еще не пришли попрошайки, представь только, если меня увидит какой-нибудь поклонник или коллега и подумает, что я, Рарау, точнее, та самая знаменитая Рарау, побираюсь тухлой рыбой.
И в этот момент из-за апсиды в неоклассическом стиле появляется похоронная процессия. Четыре женщины в византийском безмолвии плывут по великолепной чешуе. Это публичные женщины, но не шлюхи, а проститутки. Гетеры. Очень уважаемые женщины. Каждая − словно трехстворчатая ширма, и эти три створки увешаны длинными ожерельями, бисером, хрустальными каплями, словно вотивными дарами. Они изысканно одеты, как треугольные церковные паникадила. Как святые на драгоценных иконах. Как святые, которые пришли на землю грешить.
Четыре досточтимые дамы несут широкую доску, они держат ее высоко над головой − это гроб, открытый, без крышки. Гроб весь покрыт стразами, блестками, серебряными нитками, жемчугом, нанизанным на цепочки. Покачиваясь, женщины ставят его на землю, прямо на дорогу. Ни голоса, ни звука. Жемчуг касается рыбьей чешуи фиолетового цвета.
Покойной совсем не видно, она вся укутана, и это почтенная проститутка. Жемчуг скрывает ее, как доспехи. Это моя мать, так решили законы сна, под жемчугом покоится лицо моей матери. А тела у нее нет. Мне никто об этом не говорил, но я точно знаю, что это моя мать, в гробу несут именно ее. Ее несут хоронить на детское кладбище, так ей подобает по тому, как она прожила жизнь. Ее похоронят вместе с детьми. Но проблема в том, что там на могилах не пишут имен, так что на будущее мне придется приносить по шоколадке и опрыскивать духами каждую из них, чтобы не оставить без подношения свою маму.
Четыре проститутки, что поднимают гроб, курят и одеты так, словно сошли с византийских икон: яркие цвета, цвета театра варьете, броские, кричащие, и они носят их важно, не принимая никаких возражений и комментариев. Их лица представлены масками. Они курят сигареты.
Но в этой сцене чего-то не хватает. Да: похороны проходили без священника. А вместо убитых горем родственников идет медведица, без всяких украшений. Медведица осыпает усопшую конфетти. С ней рядом шагает проститутка, совсем юная, начинающая. На ней тоже нет украшений. Она самозабвенно прислуживает медведице. И идет, важно выпятив вперед грудь, точно повешенная.
Вот они проходят передо мной, не здороваются и не смотрят на меня. Или не видят. И исчезают где-то в неоклассическом рыбном рынке. Я во сне держу в руках бубен, но у меня нет права последовать за ними − это тоже решено. Да я и не могу. Внезапно процессия направляется к спокойному морю, во сне море абсолютно неподвижно. А по воде, вскинув головы, за медведицей следуют угри. И не тонут.
Я почтенно опускаю глаза, как это подобает на похоронах, а под водой плывет усопшая, она чистого голубого цвета, она смотрит на меня своими бездонными голубыми глазами, в какой-то момент я думаю, что это не глаза, а лишь бездны, наполненные морем; мне с моими черными, как уголь, глазами всегда безумно нравились голубые. Голубая усопшая была плоской, как лист картона. Я поднимаю глаза, иду над морем и возвращаюсь в свою двушку. Я не понимаю, что делала в рассветный час на рыбном рынке, и как же хорошо, что ушла до прихода попрошаек. Но одна вещь все не дает мне покоя: это была медведица или обезьяна? И почему я назвала юную проститутку ее служанкой? Вот оно, мое единственное сомнение.
Не знаю.
Я никогда не сомневалась в твердости и здравости своего ума. И пусть говорили в театре, что вместо мозгов у меня п..да, для этого я всегда ходила в парикмахерскую, чтобы скрыть это под прической. Сейчас, конечно, уже и об этом забыли. Меня окликают, говорят без церемоний, привет, как дела, дупло-Рарау, вот так запросто, на ты, что показывает, что я еще до сих пор цветущая и молодая.
Это все тут, в Афинах. В турне меня больше не зовут, это для новеньких и заурядных артисток. Но все-таки от одного турне я бы не отказалась, провинциальный зритель очень внимательный. Не то что мой пекарь, тот и глазом не ведет, что я захожу к нему в лавку.
Но это не значит, что я не произвела никакого впечатления на афинскую публику. Благодаря ей я и стала знаменитой. Помню, как мне всегда завидовала толстушка Митси, очень хорошая и талантливая коллега, но куда ей до моей талии и кокетства. Зритель ее не хотел. Она до такой степени отчаялась, что во время турне даже вышла замуж за сапожника в Патрах. У них двое детей и собственный корабль. Иногда она присылает мне мешочек лукума, но я его больше не ем, диабет, фигура и все такое. Я дарю его тем, кому обязана, в основном господину Маноларосу, он до сих здравствует.
Как-то раз, когда мы ставили представление в Афинах, после финала ко мне пришла Митси и, давясь со смеху, говорит: Рарау, тебя ждет один воздыхатель, давай иди, пока тебе улыбнулась удача, давно пора!
Я делаю вид, что не замечаю ее намеков и спрашиваю, как его зовут.
– Он сказал, что будет ждать тебя снаружи, – пропела она со своей извечной иронией в голосе. – У бедняги явно добрые намерения. Старик из провинции.
Я спокойно, никуда не торопясь, смыла макияж, это у меня такой стратегический приемчик, я всегда опаздываю, когда меня ждут, я даже на похороны мамы чуть было не опоздала − перепутала с представлением. И вот смыла я макияж, выхожу на улицу − ничего. Подшутила надо мной толстушка, подумала я про себя. И тут из-за ларька выходит пожилой мужчина. Одет с иголочки, но все равно как-то по-провинциальному.
– Ты Рубини? – спрашивает он меня.
Я не поверила своим ушам. Кто он такой и откуда знает мое прошлое? Я хорошенько присмотрелась. И тут я узнала его по свадебной фотографии: это был мой отец.
– Папа, как поживаете? – сказала я ему абсолютно равнодушно. Я не видела его сорок семь лет, с того самого момента, как мы попрощались на станции, когда он уезжал в Албанию вместе с двадцатью драхмами.
Первой моей мыслью было: Боже мой, что же теперь делать? Он жив. Плакала моя пенсия.
– Я уже давно слежу за тобой, – сказал он мне. – Я узнал, что ты играешь в театре, много лет назад увидел кое-какие твои