Набег язычества на рубеже веков - Сергей Борисович Бураго
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О смысле поэзии[9]
Не старомодно ли сейчас размышлять о смысле поэзии, когда не очень-то и понятно, каков смысл, и есть ли вообще смысл в жизни, которой мы живем, и жизни, которая нас окружает? Не старомодно ли и вообще рассуждать, когда навалилось нечто, бескомпромиссно разрушающее сложившийся уклад личной, семейной, общественной жизни, так что человек заметался, хватаясь за наиболее, кажется, реальное – за принцип личной и даже сугубо материальной выгоды, и это бросает его то ли в рынок, то ли в чужие страны. Впрочем, и это все не ново. Социальные перемены, радикальные и не очень, так или иначе переламывают жизнь людей, особенно если их жизненная установка полностью определяется внешним, то есть социальным опытом. Мы же со времен Джона Локка как-то привыкли думать что иного, кроме внешнего опыта и не существует, что душа наша есть отподобление социума, так что нам только и остается, что оглядываться по сторонам, не придавая серьезного значения ни звездному небу над нами, ни той духовной глубине, которая предощущается в самих себе, но так и остается не освоенной.
Между тем инстинкт выживания не может удовлетвориться принципом материальной выгоды, и нас, как это ни кажется парадоксальным, все больше и больше захлестывают волны стихов, короткой прозы, картин и прикладного промысла. Как хорошо и удобно было бы определить все это расцветом исскуства в посттоталитарном обществе! Тем более, что наши художники и наши поэты обрели спрос в «цивилизованных странах», отчего, если повезет с каким-нибудь иностранным фондом, они путешествуют по свету со своими выставками и лекциями. И правильно делают: Запад должен «знать наших»… Запад и пытается знать: платит, выставляет, издает, поддерживает, в том числе и Бориса Парамонова, который рассказывает им и нам по «Свободе» о лицемерии русской классической литературы и о том, как Достоевский изменил своему знанию человека, поскольку имел идеалы.
Передо мной прекрасное мюнхенское издание переводов современных русских поэтов, и я открываю наугад страницу:
Ау-Ау
На стене детской больницы:
Андрюха – сын мой…
Мама, ау-ау!
И нарисован
Человечек.
«Передачи
Больным детям
Принимаются…
Вторник,
Пятница…
Посторонним
Вход
Воспрещен». Андрюха – сын мой, Ау-ау!1
Это стихотворение Генриха Сапгира. Усталое отупение ожидания, сквозь которое как-то еще будоражатся в рефрене «Андрюха – сын мой…» боль и тревога. Не очень понятно, правда, откуда само «Ау-ау!». Вряд ли это голос ребенка: говорящий «ау», еще не говорит «мама»… Но дело здесь не в логике, дело – в состоянии души человека. Так сказать, реализм психологического состояния, чистое отражение действительности: Хотя, для чего ее «отражать»?.. Открываю еще одну страницу:
Жертва транспорта
Был он юный и влюбленный,
Подарил ей нитку бус,
Ярким солнцем упоенный
Он попал под автобус.
Говорили: как попал он?! —
И росла, росла толпа…
Окрававленный лежал он
У трамвайного столба2.
Это стихотворение Евгения Кропивницкого. Жаль человека. И не спасла его любовь и щедрость, материализовавшаяся в «нитке бус»: «автобус» как орудие Рока тут как тут. И чего тогда вообще стоит и эта любовь и эта щедрость? Все равно ведь «трамвайный столб» – последний и нелепый причал. А может, все это просто «черный юмор»? Ну чего бы, кажется, размышлять о такой роковой безысходности и хореически приплясывать над трупом? А вот это уже, вероятно, искренне и серьезно:
Я был из тех – московских вьюнцов,
с младенческих почти что лет усвоивших,
что в мире есть один поэт, и это Владим Владимыч;
что Маяковский единственный, непостижимый,
равных – нет и не было; все прочее – тьфу, Фет3.
Это стихотворение Яна Сатуновского как-то вторит счастливой мысли Бориса Парамонова о лицемерии русской классической литературы, но только оно более выиграшно, поскольку не столь прямолинейно. Ну, был «из тех вьюнцов», но теперь-то уж нет, и раньше – да, но сейчас, быть может, и вовсе не «тьфу, Фет»…
Стихотворение – констатация; «отражает действительность» юношеских лет автора. Ну и что? Не у него одного было… Хорошо ли это, плохо ли? – Думайте сами: поэт ни к чему не обязывает – свобода! Давайте же наслаждаться свободой в разряженном пространстве смысла… Впрочем, следующее стихотворение того же автора много определеннее:
На носу декабрь. На дворе снежок.
Под снежком ледок, как заметил Блок.
Вот и Блока нет, Пастернака нет,
одиноко мне в ледяной стране4.
Такие вот «легенькие» стишки, от которых может стать по-настоящему страшно… Но все это – сквозь призму рассеянной задумчивости из-за стола в окно. Как бы несерьезная серьезность. Хотите – страшитесь. Хотите – констатируйте факт. Поэт не насилует ваше восприятие, он не тоталитарен, он не агрессивен, а вы – свободны. Хотя те же Пастернак, Блок, а через него же и Фет свое восприятие – деваться некуда – навязывали, а вот без них и страна льдом покрылась, и одиноко стало, и пусто, и бессмысленно… Странны все-таки все эти флуктуации постмодернизма, когда, как говорят Делез и Гуаттари, «нет ни единой оси для объекта, ни единства, разветвляющегося в субъекте»5. Что же тогда могут затронуть в человеке совсем отдельные от него субъекты, скажем, Пастернак и Блок, и как вообще вне этого единства возможны какие бы то ни было восприятие и понимание? Найти потенцию тоталитаризма и даже террора в принципе единства, вспоминая о марширующих колоннах, вовсе не трудно, но бывает ли любовь «по ту сторону» этого самого единства? Конечно же, и от любви можно отказаться, и от чреватого террором языка, предпочитая, по славу Фука, «анонимное бормотание», но только ведь и останется тогда одиночество «в ледяной стране»…
А все дело в том, что отрицаемое в постмодернизме, в позитивизме, и вообще в скептическом мироотношении единство, единство как таковое, и в самом деле не существует: единство эсэсовских шеренг и единство живописца и модели – это совершенно разные единства: первое – внешнее, так сказать социальное, второе – внутреннее, обнаруживающее и актулизирующее гармонию мироздания.
Первое или подложное единство – тоталитарно и террористично, и именно потому, что оно создает внешнее подобие, замыкая