Пятая печать. Том 2 - Александр Войлошников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Горе вам, прибавляющие дом к дому, присоединяющие поле к полю, так что другим не остается места, как будто вы одни поселены на земле (Ис.5:8).
А у Иакова сказано и о прибавочной стоимости — подлой основе предпринимательства:
плата, удержанная вами у работников, пожавших поля ваши, вопиет, и вопли жнецов дошли до слуха Господа (Иак.5:4).
Не совместимы с мерзким словом «богатство» гордые слова: ЧЕЛОВЕК — СЫН БОГА, А ПОТОМУ БОГ!
* * *Когда очистилась дорога от разбросанного барахла, вперемешку с останками его жалких рабов, не достойных жизни ни в этом прекрасном мире, ни в мире том, быть может, тоже не плохом. Вот тогда задумался я об Ежаке. Светло задумался и шухерно по-ежачиному. Подумал, что хорошее место выбрал для него. И на могиле будут свежие цветы, и дом бауэра рядом — не надо привидению издалека чикилять, чтоб на людей поглядеть и себя показать.
А на прикольчики Ежак — великий мастак и все будет тики-так! С таким привидением бауэр не соскучится! По-немецки Ежак шпрехает и если даже разницу «шизен» и «шайзен» сечет, то крутобедрую фрау равлечет, и «их либе дих» сошпрехает без солдатского разговорника. А каждое полнолуние детишки из дорфа будут ждать как праздника в предвкушении прикольчиков ежачиных! Все романтики обожают привидения в лунную ночь, и Монте-Кристо говорил о них с симпатией:
А я, любитель привидений, я никогда не слыхал, чтобы мертвецы за шесть тысяч лет наделали столько зла, сколько его делают живые люди за один день.
Шагаю я и мыслям улыбаюсь. Ежели дух ежачиный мысли мои секет, то уж точно! — приятны ему такие поминки. Веселый был парень Ежак, не унывал и часто повторял: «Колы жистя дуже похана, нахрена ще и мине страдать?»
Поравнялся со мной Акимов. Он парторг ротный. Значит, стукнули ему, что я власовца похоронил: скорость стука быстрее звука! Вот сейчас-то он в душу ко мне поле-езет, не снимая галоши…
— Чему улыбаешься, Саня?
— Криг капут… а образование мое — все тут, как тут, пульротная учебка. А профессия для построения коммунизма самая подходящая — пулеметчик! Вот и улыбаюсь я светлому будущему…
Все-то ты с подначками… — вздыхает Акимов. По доброму вздыхает. Видать, противно ему под шкуру лезть, но — служба! Начинает издаля:
А у меня, Саня, в башке мысли о вчерашнем власовце. Почему б ему не промолчать? Притворился б, что сознание потерял… или как солдат рядовой отрапортовал: «Их бин зольдат! Гитлер капут!» На ПМП перевязали бы и в дорфе жителям как раненого немца оставили на лечение. Лежи да помалкивай, будто контуженный… И жил бы паренек еще сто лет. Криг капут! Все настрелялись до отрыжки! На кой ляд полез он на рожон?
Молча пожав плечами, я улыбаюсь как сфинкс.
Граф улыбнулся, как всегда он улыбался, когда не хотел отвечать.
Но так как старший сержант Акимов может не правильно понять загадочные графские улыбочки, я вздыхаю и говорю, что не знаю. Понимает старшой, что не будет душевного разговора на эту тему. Но не настырничает. Уходит в голову колонны. А я шагаю и разговор не состоявшийся продолжаю. Сам на сам.
— Эх, Акимов! Не понять тебе, что не ротный у Ежака жизнь отнял. Нельзя отнять то, чего нет. Если в душе только ненависть, разве это жизнь? Жизнь у Ежака отняли, лишив его детства, родителей, своего народа, Родины. И сделали это от имени родины под дружный одобрямс подлой советской интеллигенции, которая гебухе задницу лижет в стихах и кинофильмах! Не думают мерзавцы советские поэты и режиссеры про то, что их читатели и зрители не все погибнут. И проклянут потомки не безымянное кровавое зверье НКВД, а поименно вас: именитых, всесоюзно прославленных мерзавцев — писателей, художников, режиссеров. Это вы, мразь, предавая народ, перед Сталиным пресмыкались! Проклянут сталинских любимчиков: Пырьева, Прокофьева, Симонова и других продажных тварей по длинному списку подлецов в энциклопедии: «Выдающиеся работники советского искусства»!
Но как же я объясню тебе это, старшой, если у тебя в кармане гимнастерки рядом с фотографией жены и детей бережно хранится серый, как вошь, партбилет ВКП(б)? Вот такие, как ты, старшой, серые пахари с серыми партбилетами, причинили России вреда больше, чем все фашисты вместе взятые. Если бы не было у партии ширмы из честных пахарей и трудяг, таких как ты, обнажилось бы преступное ее нутро! А вы народу мОзги запудриваете тем, что гваздаетесь в том же дерьме, что и мы, беспартийные. Воюете и вкалываете, как мы. И служите для партии ширмой с красивой надписью: «Народ и партия едины!».
А единства у народа и партии не больше, чем у ишака с погонялой, который поверх тяжелой поклажи на ишаке сидит… Но народ таким, как ты, старшой, доверяет, раз на ладонях у вас мозоли, а на грудях — заслуженные боевые солдатские медали. Не знает народ, что нет у него врага коварнее, чем сиварь с партбилетом. Не пошел бы народ за вождями: сколько можно на лаже крутиться?! А идет за сиварями, ведь для народа вы свои, как «козел провокатор», которого на бойне держат, чтобы скот за ним на бойню шел, хотя оттуда кровищей за версту разит.
Никто не задумался, а почему перед боем прибегает в роту замкомбата по политчасти с неряшливо отпечатанными на шапирографе бланками заявлений о приеме в партию и спешно собирает подписи всех желающих под стандартной фразочкой: «Если погибну я, то прошу считать меня коммунистом!» А это беспроигрышная лотерея для партии, потому что на фронте навострились принимать в партию тех, кто уже в Царстве Небесном. Для тех, кто остался в грешном мире, нужен кандидатский срок отвоевать, не реальный для солдата на передке в пехоте. А потом им надо выучить людоедские имена африканских главарей компартий, единственных и не бескорыстных «друзей советского народа»! Так готовится мозгодуйский свист для истории о том, что воевали и гибли одни коммунисты, а беспартийные на том самом, на котором в рай ездят, к победе гарцевали под духовой оркестр!
* * *Солнце, выглянув из-за горного хребта, ласково согревает батальон, растянувшийся по живописной дороге вдоль красивой горной долины. Оживают в лучах весеннего горного солнышка братья-славяне, сбрасывают с души бездумное маршевое опупение, похожее на дрему на ходу. Загалдела рота шуточками да подначками на причудливом солдатском жаргоне весны сорок пятого, в котором словечки, выхваченные изо всех языков Европы, причудливо скрепляет меж собою изумительно гибкая грамматика русской матерщины. Пытается Леха меня разговорить, да видит, что не в настроении я и переключается на ездового Фролова.
Ездовой на ротной повозке — фигура о-го-го! — масштаб! Не каждому старшина роты доверит ротное имущество, где, кроме боеприпаса, сухие пайки, табачок и спиртяга. Мне да Лехе доверь такое — все растащат друзья-товарищи, и останется от ротных сокровищ одно неприличное место. А потому ездовой после ротного старшины самый авторитетный человек в роте.
Но Фролов, даже если бы не был ездовым, все одно человек уважаемый, потому как мужик рассудительный, степенный, женатый и в годах. Аксакал — уж и за тридцать натикало! Не интересует его балабольный треп о бабах. Вот встреченную скотиночку, хотя бы походя, приласкает он, а то и угостит из личного продзапаса. И удивительно: все скотинки заграничные от нас шарахаются, а к нему ластятся, как к родной мамочке! И на каком языке он разговаривает с каждой скотинкой, если и кошка, и свинка тянутся к нему с полным доверием?
Однажды в Венгрии брошенные коровы увязались: бегут за повозкой, орут хором — вот умора! — чтобы подоил он их. И подоил! Все в роте парным молоком упивались! Кое-кто пытался помочь Фролову, да им коровы не давались — боялись. А к Фролову всем кагалом мордами тянулись. Доверяли. И ротный говорит: «Тебе, Фролов, не воевать, а в цирке представления давать, с тобой любая скотина по-свойски разговаривать будет!» И понатуре, кобыла ротная, арийского воспитания благородного, меня на дух не подпускает, на Леху свысока кнацает и фыркает снисходительно, а к Фролову как кошка ластится доверительно! Готова и словами в любви признаться, только одно у трофейной кобылы затруднение: Фролов по-немецки пока что только «хенде хох» сказать может. А кобыле такое пожелание выполнить так же просто, как новобранцу за сорок секунд обмотки накрутить!
— Вот ты, Фролов, — балаболит Леха, — мужик с понятием про жисть… Посуди-ко, раз дивизию нашу, гвардии непромокаемую, с передка сняли, значит, алес гут унд криг капут? Хабе шанец нах хаус ком-ком? Ферштейн? А в фатерлянде ба-абы — натюрлих! Не дрек фрау, а во-о и во! Алес нормалес! А после войны вир хабе по драй бабе! Гарем!
О матчасти баб любит Леха потрепаться, как любой теоретик, не имеющий практического опыта. Потому-то любит Леха послушать мнение практиков. Все мы, молодняк, в этом жгучем вопросе теоретики. Только языки чешем для сгала в меру своей восемнадцатилетней фантазии. И подзаводит Леха многоопытного Фролова: