Пятая печать. Том 2 - Александр Войлошников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Юмор второго вопроса не был оценен по достоинству солдатами нашей пульроты из учебки: вопрос был путаный и длинный, пулемет тяжелый, а мы заморенные не столько муштрой, сколько Чебаркульской диетой. И как только начиналось занятие немецким языком по разговорнику, мы вырубались в сон сразу после «хенде хох!» До сих пор у меня от этих слов глаза захлопываются — рефлекс по Павлову. И все-таки из любопытства прочитал я разговорник от корки до корки. Как было видно по обслюнявленным обложкам разговорников, многие из страдальцев Чебаркульских лагерей после команды «хенде хох!» успевали подложить разговорник под щеку.
И ночью на дневальном дежурстве, чтобы не закемарить, и во время строевой подготовки на плацу, чтобы не чекануться от бессмысленной и противоестественной шагистики, не пригодной ни для войны, ни для мира, твердил я четко отрубленные немецкие слова. Дубизм армейской службы располагает к любой бессмысленной зубрежке. А чеканные немецкие слова хорошо вписались в унылый армейский быт вместо ругательств, разнообразив убогий армейский лексикон из истерично лающих команд, неуклюжего сержантского мата и названий деталей пулемёта, от которых уже тошнило.
* * *Знает ротный, горазд я потолковать за жизнь с фрицами, и зовет меня как толмача. В школе ротный учил французский, в институте — английский, а два языка внутри единственной соображалки так лихо перепутались, что теперь он после десятилетнего изучения иностранных языков может только с папуасами говорить на языке жестов. Я помогаю Акимову фрица недобитого приводить в чувство, а ротный, повернувшись к жиденькому свету, у окна разговорник листает. Не найдя нужный вопрос, ротный с досадой шваркает разговорником по подоконнику:
— Ну, ученые мудилы, в душу мать! Сочинили разговорничек для немецкого дурдома с политическим сдвигом крыши! Что я фрицу по такому разговорничку скажу? Провозглашу: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»? А, может, на ушко шепну: «А ты изучал труды Карла Маркса?» Любой фриц и нормальный, и тотальный от такого вопроса уссытся! По этому разговорнику все славяне секут только: «хенде хох!». Давай, Саня, шпрехай! Тебе мозги школа не засрала! Спроси у этого хера: откуда он такой воинственный вылупился в конце войны? Ведь не эс-эс… форма-то полевая… да в эс-эс таких сопливых не берут… вроде бы, нормальный оглоед тотальный, небось еще вчера тайком покуривал сигареты фатера… давно пора мудаку в каком-нибудь дорфе под юбку к сердобольной фрау нырнуть и дышать там потише.
Открывает фриц глаза, смотрит на меня вроде бы осмысленно, даже внимательно. И вдруг радостно улыбается. А на других — ноль внимания, фунт презрения. Какой-то у него интерес ко мне… не потому ль, что рыжий я? Увидев, что оклемался фриц, ротный говорит конкретно:
— Фриц, твою мать, если ты, б… будешь хвост задирать, я с тобой, …дюк, чикаться не буду! Нах… чпокну! А будешь, фриц долбанный вести себя зер гут, на ПМП отправлю! Поживешь с мое на свете, лет до двадцати, может, поумнеешь, сопля фашистская! Ты, Саня, шпрехай ему, как я сказал, чтобы аллес ферштейн было!
Шпрехаю я фрицу, а он смотрит на меня и странно так лыбится: не то все понимает, не то полный нихт ферштеен? А может, он, падла, над моим чебаркульским произношением изгаляется, паразит недострелянный!? Веселый фриц… мне б на его месте с перебитыми ногами не было б так весело! И когда я вместо слова «шизен» — стрелять, трёкаю по ошибке «шайзен» — дрыстать, фриц начинает хрюкать от удовольствия, будто бы ему брюшко почесывают. И этим хрюканьем фриц меня как полиглота напрочь дискредитирует.
Но тут у ротного терпелка кончается, и он долбанного фрица по-русски обкладывает. Примитивно, но конкретно. В отличие от эсперанто эту самую распространенную часть русского языка вся Европа сразу выучила и очень зауважала. Каждый европеец, кому жить охота, лихо шпарит русскими матюгами! Дрогнули у фрица ресницы, перестает фриц хрюкать и подманывает рукой ротного: поближе, дескать, еще поближе… а когда лицо ротного оказывается напротив лица фрица, яростно выплевывает фриц в лицо ротному накопившуюся слюну и… матерится!
Не по дилетантски, как ротный, а с понятием! Как следует успел отвести душу фриц, пока ротный одной рукой глаза протирал, а другой пистолет из кобуры выдергивал… Вот тебе странный фриц… а он — власовец! Если бы не фрицевская форма, которая с толку сбила, я бы сразу усек, зачем он так таинственно ротного подзывал? Ведь это — покупочка из большого арсенала приколов российских детколоний, покупочка, рассчитанная на «сыроежку» на «свежака», на «сявку». И матерщина парня — не убогая армейская похабель, как у ротного, а виртуозная словесность горького беспризорного мира страны Советской.
* * *Ночь выдалась лунная. Подморозило. Заступив на пост, подошел я к телу власовца. Смерть изменила его лицо, убрав гримасу боли. Длинные ресницы прикрыли глаза, при свете луны лицо парня выглядит спокойным, по-детски лукавым, шухерным… Шухерным!! И узнаю я… я ВСПОМНИЛ! Вспомнил, как стремительно мчалась к дивной синеве Черного моря гибкая лента поезда, а озорной чернявый пацан Ежак лихо бацал степ на качающейся вагонной крыше. Бесшабашная кодла, горячее южное солнце, пьянящий вольный ветер!.. Ах ты, Ежик-Ежачило, как хорошо тогда нам было! Эх ты, Ежик, Еж, Ежак… что же ты погиб вот так? И о чем думал ты в последние часы своей недолгой жизни, когда сидел в мансарде? Один. Раненый и беспомощный. Истекая кровью, смотрел, как садится солнце. Смотрел на последнюю в недолгой жизни вечернюю зорьку и, быть может, стихи вспоминал, которые нам когда-то читал:
Умыраючи дывывся,Де сонечко сяэ…Тяжко-важко умыратыУ чужому краю…
«Тяжко-важко умыраты у чужому краю». Но ты ждал смерть спокойно. Не метался, как курица с отрезанной головой. Сидел и ждал встречу со смертью, как ждет уставший человек приближение желанного сна. Ожидая смерть, быть может, вспоминал ты руки мамы теплые, ласковые руки, которые тебя спать укладывали когда-то, и лицо мамы с ясными, как и у тебя, карими очами, с такими же длинными ресницами… вспоминал ты и своего веселого белозубого батьку, храброго знаменосца легендарной Первой Конной, батьку, о мужественную шершавую щеку которого любил ты потереться перед сном своей нежной детской щечкой…
Не-е-ет! Такие мармеладные мысли для мамсиков, маменькиных сынков — комсюков, как наш ротный, который вырос под материнским крылышком, воспитывался в пионеротряде «с веселым другом барабаном!» А ты — вор, одинокий волк, матерый череирище по ноздри хлебнувший монотонной и многотонной тоски одиночества среди людей. Не напрасно «родная партия» столько сил и злобной выдумки затратила на то, чтобы из тебя вырастить одинокого волка! Как волк, попавший в капкан, морщась от боли, думал ты, как подороже отдашь свою жизнь. Не по-чесеирски было бы слабонервно взрывать себя гранатой. Такая пиротехника — для трусоватых комсюков. Ты парень шансовый, рисковый. Захотел напоследок еще разочек потешить свою ненависть и дать прикурить недоумкам, которые защищают эту мразь энкаведешную и Сталина! Чтобы еще несколько похоронок отправились бы в ненавистную Сесесерию с твоего благословения!
Стиснув зубы от боли и злости, думал ты думу чесеирскую про далекие северные лагеря, где глумятся чекисты над самыми дорогими для тебя людьми. И глумятся ли еще? Небось, давно оплакали колымские вьюги вмерзшие в злую северную землю косточки наших родителей! И унимая нетерпеливую дрожь в пальцах рук, терпеливо ждал ты, когда же откроется дверь в мансарду? И тогда наступила бы последняя в твоей жизни минутка для искрометной чечеточки, которую исполнил бы увесистый шмайсер в твоих слабеющих руках. Содрогаясь, вместе с дергающимся шмайсером, в последний раз испытал бы ты самую благородную изо всех человеческих радостей — радость мщения!
Вспоминал ли наши отначки на шарап?.. А почему ты так пристально смотрел на меня? Неужели… узнал? Да, конечно же, — узнал!! И передо мною сгалился ты, рассчитывая, что оценю я твой прикольчик?! А сказал бы слово: «Ежак», я бы понял! Все понял сразу! А зачем ему, чтобы я понял? Если не хотел он ставить меня в сложное положение… а то и побоялся, что я тебя буду спасать, а это ни к чему ни тебе, ни мне… Лучше быстрая смерть здесь, чем медленная у садистов из Смерша! Да и жизнь твоя закончилась прежде, чем ты в этой мансарде оказался: конец войны — это конец твоей жизни, в которой была одна радость — мстить! А какой же шухерной пацан был… выдумщик, рассказчик, куда там аверченкам да зощенкам! Если бы не жизнь сволочная, какую устроили «родная партия и лично…», то какой человечище веселый и бесстрашный жил бы! Эх, Ежак…
Светает. Сменившись с поста, хороню Ежака под клумбой возле дома. И Леха, сменившийся с караула, помогает мне, не спрашивая: зачем и почему? Понятно — дружок детства. Именно детства, потому что в войну врезались мы прямо из детства, не расчухав юности. На кухне, посереди которой, как тягач на форсаже, храпит старшой Акимов, беру я новенькую разделочную доску и пишу на ней химическим карандашом, каким солдаты мамам письма пишут: