Хор больных детей. Скорбь ноября - Том Пиччирилли
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В воздухе витает убийство, хотя я не знаю, кто сгинет и почему. Но его привкус вертится у меня на языке. Может, он исходит от ее кожи и дыхания, от самой ее сути. Если она – сама смерть, тогда, мне кажется, ее будет все больше.
Она лижет мои раны, издает звуки утешения и пытается прижать меня к груди, но я откидываюсь назад. Она снова перемещается к моим ногам, работает между пальцами ног, используя ногти, чтобы высказать свой смысл, свое значение. Я все еще пытаюсь разобрать резкий рукописный почерк с хорошо очерченными линиями. В ее словах есть определенный вес. Мое имя постоянно встречается в сносках. Указатель обвивается вокруг моих бедер. (Там же, гл. 3, VI.) (Там же, гл. 5, VII.) (Там же, гл. 9, «Об эффективности», ч. I.) Она замедляется и начинает печатать левой рукой: «Девушки: обвиняют Распутина во французских поцелуях, 32:67». Такое я хотел бы прочесть.
Теперь она начала писать в рифму. Мне щекотно, и я хихикаю. Она шикает на меня и рукой зажимает мне рот. Гладит ожоги, проводит пальцами по коротким волосам. Я чувствую, что ей это нравится.
Ее жесткие холодные локоны расползаются по кровати, словно выпотрошенные внутренности, им нет конца. Пытаюсь заговорить с ней, но не выходит ничего, кроме смеха. Заклинания имеют силу, но этой силы не хватает. Никогда не хватало. Ее обещания – ложь, ее мольбы ничего не стоят. Она знала это с самого начала, но не подавала вида. Пытаюсь похлопать ее по плечу, но рука режет воздух. Ее лицо завернуто в кромешную тьму, но это больше ничего не значит. Имена, которые она называет, не имеют здесь особого значения.
– Все немного изменилось, – шепчу я. – Я устал от этой игры. Уходи и не возвращайся.
Протягиваю руку и включаю свет. Никого. На меня кричит стена.
Я добавляю все это к моим поражениям, но не сбиваюсь с курса. Жаркий ветерок проходится по моей груди. Я зажигаю сигарету и встаю у окна, глядя вниз, на черную лужайку. Тупело и тополь колышутся на горячем ветру, но убитых тел во дворе не видно. Меня переполняет необъяснимая печаль и тоска. По моей спине ползают мурашки. Может, опять надвигается ураган. Или братья возвращаются домой. Я чувствую себя одновременно полным дураком и чем-то большим, чем я сам, глядя на очерченный лунным светом силуэт линии деревьев и темнеющих в отдалении домов Кингдом Кам. Я отворачиваюсь от окна – и вдруг кто-то выключает лампу.
Они судорожно двигаются внутри теней, кружась будто в танце. Их огромная лысая голова отражает лунный свет, и в поле моего зрения появляются красные пятна.
– Вы все знали, что мама была здесь все эти годы, и ни разу ничего не сказали, – рычу я. – Почему?
В три рта, одним голосом, Коул, в чьих словах всегда любовь, говорит мне:
– Ты не готов был слушать, Томас.
– Черт, это же неправда.
– Правда.
Я перевожу дыхание и стараюсь сосредоточиться. Это трудно, я чувствую себя так, словно опустошен до краев.
– А теперь?
– Теперь у тебя нет выбора. Ни у кого из нас нет.
– Вы не имели права скрывать это от меня.
Голос у меня невыразительный и странный, в нем больше нытья, чем решительности.
Они колышутся как мамины бархатные шторы, касаясь ладонями моих рук и лица.
– Возвращайтесь домой, – умоляю я. – Я жалею о том, что между нами произошло. И заглажу свою вину, если только смогу.
– Не сможешь, – отвечает Джонас. В его мягком голосе еще звучат сильный гнев и печаль. – Не возместишь вину, да ты и не должен. Но не огорчайся. Это не только твоя вина.
– Вы очень снисходительны ко мне, – говорю я. И действительно так считаю.
– Это бремя никогда не было только твоим. Оно и наше, как это и должно быть. Верь в нас.
– Верю, – отвечаю я, и с удивлением понимаю, что не лгу.
– Мы вернемся.
– Когда?
– Скоро.
– Куда вы направляетесь?
– Не имеет значения. Ты в большей безопасности, когда нас нет рядом, и мы лучше защищены без тебя.
Джонас декламирует свою поэзию сожаления, пока Коул твердит о преданности, а Себастьян с легким нажимом кладет руки мне на плечи, словно проверяя, каково это – обнять или задушить меня. Он не делает ни того ни другого. На нас льется расплавленное серебро, но я могу разглядеть лишь отчасти, как они тянутся ко мне и наносят удары. Могу сказать, что им больно. До меня не так-то легко дотянуться таким образом.
– Что вы знаете о папе? Он еще жив?
Смех Себастьяна вырывается из всех трех пар легких, и этот звук становится все более диким и злобным, пока три глотки не начинают завывать. Мне приходится закрыть уши, но полностью уйти от звука не удается; мое сознание вот-вот расколется на кусочки.
Когда я просыпаюсь, все еще стою голым перед окном, прижав кулаки к вискам, а солнце давно взошло.
ЗВОНИТ ТЕЛЕФОН. Я ОЖИДАЮ услышать безостановочное гудение братьев, но вместо этого слышу отчаянный голос Лили, умоляющий, странный и едва разборчивый:
– О боше, сы мне нушен. Он сошел с уфа! Он хошес убись феня!
Частный сыщик Ник Стил берет у нее трубку и очень мягко говорит в нее всего два слова:
– Это правда.
Печаль, которую он сдерживал в себе, наконец прорвалась через плотину.
Пока Лили вопит на заднем фоне, он тихо всхлипывает и вешает трубку.
Небо темнеет. Я бегу к пикапу и мчусь по городу. Добираюсь до места меньше чем за пять минут, но, когда я слезаю с водительского сиденья, она уже мертва. По эркерному окну стекает кровь, и светлые волосы прилипли к стеклу. Я вбегаю через переднюю дверь и чуть не спотыкаюсь об ее тело.
Стил сидит на диване и посасывает леденец Евы, что кажется мне несоответствующим ситуации, но почему-то это зрелище приносит чувство облегчения. Кулаки у него в крови, а на коленях лежит 38-й калибр со вздернутым курком, но порохом не пахнет. Он спокойно смотрит на меня и не говорит ничего.
Лили лежит уткнувшись лицом в ковер; половик у дверей мокрый от ее крови. Я переворачиваю ее и шиплю сквозь зубы, когда